Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ведь и в самой красоте есть что-то чудовищное. И вот теперь оно вырвалось наружу и гонит меня на Страшный суд, которого я, в своей юношеской надменности, не предвидел. Она знает, что мне больно. И хочет, чтобы было еще больнее.
Я мог бы в ту же минуту уйти от нее, сказать: «Хватит!» Признать свои ошибки и прикрыться плащом достоинства. Но вместо этого я сижу сгорбившись и слушаю ее. И она кругом права. Я играю плохо, гораздо хуже, чем до лета. Я деградировал. Впустую потратил последние месяцы. Уж не потому ли я собираюсь переехать теперь к Марианне Скууг? В этот дом смерти. Который еще мрачнее, чем дом Сельмы Люнге. В котором совершено преступление. Неужели я в отчаянии верил, что за роялем Ани я обрету душевное равновесие и смогу сосредоточиться на музыке и занятиях?
— Что с тобой случилось? — вдруг рычит Сельма Люнге. — Ты отказался от выпускного экзамена и предпочел поставить все на карьеру пианиста. Я впустила тебя к себе. Поверила в тебя. Взяла в ученики, полагая, что ты будешь слушаться меня и делать большие успехи. А произошло прямо противоположное. Ты деградировал, Аксель. Как, по-твоему, сколько тебе отпущено времени? В мире множество восемнадцатилетних парней играют лучше, чем только что играл ты. Какой смысл становиться пианистом, если ты не все отдаешь музыке? Стоит ли тратить столько ежедневных усилий на то, чтобы стать посредственностью? А? Отвечай мне! Отвечай, черт бы тебя побрал!
Я сижу за роялем, меня тошнит, мне нехорошо.
— Пожалуйста, попытайся понять, каково мне было! — кричу я.
— Каково тебе было? В мире роскоши Ребекки Фрост? Может, мне еще и пожалеть тебя?
Она не слышит меня. Не хочет слышать. Я смертельно обидел ее. Даже теперь, много лет спустя, я все помню, словно это случилось вчера. Там, в гостиной Сельмы Люнге, в этот сентябрьский день 1970 года я перестаю существовать. Там, в темной гостиной на Сандбюннвейен, я за несколько минут превращаюсь в пятилетнего мальчика в коротких штанишках, который в своей детской самоуверенности решил, что ему дозволено возражать и обманывать свою воспитательницу. Сельма Люнге встает и за чем-то подходит к столу. С линейкой в руке она возвращается ко мне и больно бьет меня линейкой по пальцам. Для меня это и физический, и психологический шок. К такому я не готов. Линейка всегда лежала у нее на столе, но я никогда не думал, что она когда-нибудь пользуется ею. Я начинаю плакать. Она не успокаивает меня, смотрит на меня без сочувствия, а когда я хочу высморкаться, хватает носовой платок и с силой крутит мой нос, чтобы наказать меня еще больше. В эту минуту она полна испепеляющей ненависти. Мне даже кажется, что она способна сейчас серьезно повредить мне руки. Она молча бегает по гостиной, хватается руками за голову, всячески усугубляя свое истерическое состояние. Что-то бормочет. Кричит. Неожиданно она останавливается и просит меня сыграть простейшие баховские инвенции, каждую по четыре раза в виде наказания. Она швыряет на подставку ноты и приказывает:
— Играй! Играй!
Я плачу и играю. У меня текут слезы, течет из носа. Неожиданно она замечает у меня на брюках какие-то пятна.
Она прекрасно понимает, что это за пятна. Прикасается к ним, пока я играю. Презрительно фыркает. Бьет линейкой по роялю, по табурету, на котором я сижу, по моей спине. Кричит что-то по-немецки. Я не понимаю ни слова. Она права. Она всегда права. Она кричит, что от меня воняет, пахнет грехом. Я знаю, что это неправда. Я дважды в день принимаю душ. Но когда она говорит, что от меня дурно пахнет, я как будто ощущаю этот запах. От меня воняет. Да, на самом деле! Я вытащил из шкафа не те брюки. Я думал, что они чистые. Она называет меня изнеженным. Это слово обжигает меня. Изнеженный. Бесхарактерный. Посредственный. И к тому же с пятнами от спермы на брюках! Все это она кричит мне, пока я играю, спасая свою жизнь. Но инвенции Баха — это еще слишком легкое наказание. Меня следует унизить еще больше. Она велит мне играть этюды Черни.
— Нет, только не Черни! — молю я.
Она шикает на меня и бьет меня линейкой по носу. Из носа течет кровь. Она нарочито не обращает на это внимания. Ставит новые ноты.
— Играй! — приказывает она. — Играй!
Она знает, как я ненавижу этюды Черни. Мы уже почти достигли дна. Все мольбы бесполезны. Из носа у меня течет кровь, она капает на клавиши вместе со слезами и соплями. Но я подчиняюсь. Я играю Черни. Надо спасать свою жизнь.
И даже теперь, уже много лет спустя, я чувствую обжигающую боль от линейки Сельмы Люнге, которая со всей силой бьет меня ею по спине, я падаю с табурета на шелковый ковер из Кашмира, меня рвет, я плачу и меня рвет, выворачивает наизнанку, наконец в глазах у меня темнеет, и я теряю сознание.
Я прихожу в себя от того, что Сельма Люнге стоит надо мной с влажной тряпкой и стонет:
— Аксель! Аксель! Что случилось? Что с нами будет?
Я бормочу что-то невнятное и пытаюсь встать на ноги. У меня дрожат колени, но первым делом я должен убрать свою блевотину. Она желтая, кислая и ужасно пахнет. Сельма пытается помочь мне. У нее две тряпки. Я хватаю обе. Кровь из носа больше не идет.
— Прости, я виноват, — говорю я, меня душит чувство вины, словно я хотел ей навредить.
Тогда она тоже начинает плакать. Сельма Люнге рыдает! На это больно смотреть. Она не привыкла плакать. И пытается скрыть слезы. Пытается улыбнуться. Растягивает губы. Из-за этого она кажется беспомощной. Но Сельма Люнге не должна быть беспомощной! Если она не будет сильной, мой мир рухнет, думаю я. Она все еще не в себе от того, что случилось. То, как она поступила со мной, может оказаться фатальным. Она это хорошо понимает. Но в чем моя вина перед ней? Кошка из угла выжидающе смотрит на нас. Ее имя — тайна, его знает только Сельма и сама кошка. Для всех остальных она просто Кошка. Я со страхом смотрю на Сельму, пытаюсь понять, что творится у нее в душе. Хотя однажды она и назвала себя темпераментной немкой, я подозреваю, что у нее в жилах течет испанская кровь, и сцена, которая только что разыгралась в гостиной, наверное, для нее обычна. Это меня утешает. Должно быть, я особенно важен для нее, я — избранный.
Пока я вытираю пол, она гладит меня по спине. Потом идет за мной, сначала в уборную, где я выливаю ведро, потом — на кухню, где я, показывая ей, какой я чистоплотный, споласкиваю обе тряпки в горячей воде, потом снова кладу в теплую и добавляю зеленого мыла. Дверь в прихожую открывается. Сельма этого не слышит. Но я оглядываюсь. Это Турфинн Люнге. Он со страхом смотрит на меня, волосы у него торчат в разные стороны, глаза вылезли из орбит на десять сантиметров. Я делаю вид, что ничего не заметил. Забываю, что у меня все лицо в крови. Если он слышал крики Сельмы, мне уже нечего к этому добавить. Здесь все нормально. У меня возникает сильное желание защитить Сельму, профессор не должен узнать, что минуту назад произошло в гостиной. Я уверен, что Сельме тоже хотелось бы сохранить это от него в тайне. Когда дверь за ним закрывается и мы остаемся одни, я заканчиваю стирать тряпки. Пока я выжимаю их, вешаю на кран и прячу ведро в шкаф, Сельма стоит, словно в трансе. Я боюсь, что теперь она потеряет сознание, потому что она как-то подозрительно покачивается. Но только я вымыл руки туалетным мылом и вытер их, она обнимает меня. Горячо, требовательно, с отчаянием, словно хочет убедиться, что она не потеряла меня, что я по-прежнему принадлежу ей. Я тоже обнимаю ее, инстинктивно, по-мужски, чувствую ее прижатую ко мне грудь, ее опьяняющий аромат, черные волосы, которые щекочут мне шею. Она очень привлекательна, но я никогда не осмеливался фантазировать о ней так, как фантазирую о женщинах, встреченных на улице, хотя меня и волнует мысль о том, что, возможно, у Сельмы есть молодой любовник — виолончелист из Филармонического оркестра. Словно угадав мои мысли, она быстро отстраняется от меня и уходит в гостиную. Наконец мы справились со своими слезами. Одинаково растерянные и дрожащие, мы стоим посреди гостиной. Только тут она видит мое лицо.