Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда исполнилось восемнадцать, отец решил ее отослать.
Проблемой, конечно, был коммунизм.
Бесспорно великая идея.
С бессчетными оговорками и брешами.
Пенелопа росла, ничего этого не замечая.
А какой ребенок замечает?
Ей не с чем было сравнивать.
Много лет она не понимала, насколько это были подконвойные время и место. Не видела, что при всеобщем равенстве на самом деле равенства нет. Она ни разу не подняла взгляд на бетонные балконы и на людей, наблюдающих оттуда.
Политика властей становилась все мрачнее: правительство лезло во все, от работы и бумажника до того, как ты думал и верил – или, по крайней мере, говорил, что думаешь и веришь; и если возникало малейшее подозрение в твоей причастности к движению – к «Солидарности», – можно было не сомневаться, что ты за это поплатишься. Люди, как я сказал, наблюдали.
По правде сказать, это всегда была суровая страна, а еще – печальная страна. Земля, в которую захватчики беспрерывно приходили со всех сторон и во все века. Но если бы пришлось выбрать одно, ты сказал бы, что она скорее суровая, чем печальная, и коммунистические годы ничего не изменили. В конце концов, это было время, когда ты постоянно переходил из очереди в очередь за всем: от лекарств до туалетной бумаги и тающих запасов продовольствия.
А что оставалось людям?
Они стояли в очереди.
Ждали.
Температура падала ниже нуля. Это ничего не меняло.
Люди стояли в очереди.
Ждали.
Потому что не оставалось ничего другого.
* * *
Что вновь возвращает нас к Пенелопе и ее отцу.
Для девочки все это было не так уж важно, или, по крайней мере, пока не важно.
У нее было детство, вот и все.
Пианино, и заледенелая детская площадка, и Уолт Дисней вечером в субботу – одна из многих малых уступок того мира, что вальяжно раскинулся на западе.
Что до отца, то он остерегался.
Бдил.
Он не поднимал головы и прятал любые мысли о политике в складках рта, но даже это не очень-то успокаивало. Когда вокруг тебя разваливается громадная система, не совать нос не в свое дело поможет разве что прожить дольше, но не уцелеть. Бесконечная зима наконец прервалась, лишь затем, чтобы в рекордные сроки вернуться, – и вот все снова как прежде, ты на работе.
Короткие, расписанные смены.
Дружелюбие без друзей.
А вот ты дома.
Невозмутим, но ломаешь голову.
Есть ли вообще какой-то способ выбраться?
Пришел ответ, и над ним можно работать.
Это уж точно не для него.
Но у девочки, пожалуй, может получиться.
А об этих годах между что еще можно сказать?
Пенелопа выросла.
Отец ее заметно постарел, усы стали цвета пепла.
Справедливости ради, выпадали и хорошие времена, выпадали и отличные – пусть старый и угрюмый, Вальдек где-то раз в год устраивал дочери сюрприз и мчал ее на остановку трамвая. Обычно ехали на платный урок музыки или на прослушивание. Когда она училась в старших классах, дома он становился ей суровым и уверенным танцевальным партнером в бальном зале кухни. Кастрюли возмущались. Рахитичный табурет падал. Ножи и вилки летели на пол, девочка смеялась, и старик не выдерживал – улыбался. Самый тесный бальный зал на свете.
Одним из самых странных воспоминаний Пенелопы было связанное с ее тринадцатым днем рождения: как они шли домой через детскую площадку. Она чувствовала, что уже переросла эти забавы, но все равно села на качели. Спустя много десятилетий она еще раз вспомнит эту минуту и расскажет о ней четвертому из пятерых своих мальчишек – тому, который любил истории. Это было в последние месяцы ее жизни, проведенные в постели, наполовину во сне, наполовину в морфиновом дурмане.
– Нет-нет, да и вспоминаю, – говорила она, – мокрый снег, белесую стройку. Слышу, как скрежещут цепи. Чувствую на пояснице его руки в перчатках.
Ее улыбка держалась на подпорках, лицо охватил распад.
– Помню, визжала от страха, так высоко. Кричала, чтобы больше не качал, но сама хотела еще.
Вот почему это так тяжело.
Яркое сердце посреди той серости.
Для нее, из нынешнего дня, побег был не столько освобождением, сколько покиданием. Как бы он ни любил их, ей не хотелось оставлять отца только на кучку его греческих мореходов-друзей. В конце концов, что проку от быстроногого Ахиллеса в стране льда и снега? Он все равно замерзнет насмерть. И хватит ли Одиссею хитрости обеспечить отцу компанию, которая нужна, чтобы он выжил?
Ответ был ясен.
Не хватит.
Но, разумеется, все так и произошло.
Ей стукнуло восемнадцать.
И началась подготовка к ее побегу.
У него ушло на это два долгих года.
С виду все шло по накатанной: Пенелопа хорошо окончила школу, работала секретаршей на фабрике. Вела протоколы всех собраний, отвечала за каждый карандаш. Тасовала бумаги, отчитывалась за каждую скрепку. Это была ее функция, ее шестеренка, уж точно далеко не худшая из всех.
Примерно в то же время она стала больше участвовать в разных музыкальных событиях, где-то кому-нибудь аккомпанируя, где-то выступая сольно. Вальдек это всячески поощрял, и скоро она стала ездить по городам. Ограничения действовали уже не так строго, из-за общего развала, а еще (более зловещая причина) от сознания того, что человек-то едет, но остаются члены его семьи. Так или иначе, Пенелопе раз-другой разрешили выехать за границу, а однажды даже выскользнуть за железный занавес. Она ни на миг не заподозрила, что отец взращивает семя ее побега: сама по себе она была счастлива.
Но страна к тому времени стояла на коленях.
Магазинные полки опустели почти окончательно.
Очереди росли.
Много раз, заиндевелые, потом под снежным дождем, они вместе часами стояли, дожидаясь хлеба, а когда доходили до прилавка, ничего уже не оставалось – и скоро он понял. Он знал.
Вальдек Лещчушко.
Статуя Сталина.
Неслучайная ирония: ведь он не сказал ей ни слова; решил за нее, заставил ее быть свободной или, по меньшей мере, навязал ей выбор.
День за днем он вынашивал свой план – и вот час настал.
Он отправит ее в Австрию, в Вену, играть на концерте – на конкурсе – и даст понять, что возвращаться не нужно.
Вот с этого-то, по-моему, и начались мы, братья Данбары.
В общем, это была она, наша мать.