Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос Фелисии дрогнул. Хотя это и было очень давно, ей стало стыдно, как если бы ее застали на месте преступления.
— Порой мне почти удавалось убедить себя, что ты в саду, на скале. Тогда я делала вид, будто забыла задернуть занавески. Я медленно раздевалась и ходила по комнате, словно была чем-то занята, потом медленно надевала пижаму и ложилась. Через некоторое время, словно испугавшись, что ко мне кто-нибудь заглянет, я вставала и задергивала занавески. Все это я вспомнила в нашу с тобой первую ночь в Стокгольме.
Фелисия лежала, сунув голову Эрлингу под мышку, но мысли ее были в Венхауге, где она испытывала радость, дурача другого мужчину, который, как она знала, кружил по саду или поминутно выглядывал из своего окна. Ей было приятно воображать, как он, подкравшись к форточке вентилятора ее теплицы, находит ее закрытой, представлять себе его разочарование, боязнь, что форточку могут открыть, когда он стоит там. Она бы, конечно, не допустила этого. У нее не было намерения вывести его на чистую воду и таким образом испортить себе удовольствие, но ведь Тур Андерссен не знал об этом. Она так и видела, как он отступает в сторону, чтобы она не заметила его, если откроет форточку. Не один раз она стояла в теплице и вслушивалась, зная, что он притаился там, насторожившись, как зверь, — ведь, кроме нее, его мог увидеть каждый, кто проходил мимо. Садовник забавлял и волновал Фелисию, этот бессильный, жалкий картезианец, которого она могла завести одним пальцем. Она видела его за стеной теплицы стоящим в очереди, очередь состояла только из туров андерссенов и тянулась от теплицы до пихтовой рощи и еще дальше, по всей Норвегии — это была очередь в бордель, которая стояла и мерзла, потому что в тот день гетера Фелисия никого не принимала. До появления в Венхауге Тура Андерссена ей никогда не доставляло удовольствия вести с кем-нибудь такую игру. Любой розыгрыш казался Фелисии плоским и глупым, но ей нравилось мучить и унижать садовника, превращать его в своего придворного шута. Когда она стояла рядом по другую сторону стены, у нее бешено стучало сердце, она улыбалась и глаза ее сверкали от горящего в ней самодовольства.
Такой была эта игра. Другая, как, например, несколько дней назад, случалась не так уж часто. Тур Андерссен вышел из-за пихт и остановился. Из жилого дома его не было видно, он не двигался и смотрел по сторонам. Его не видел никто, кроме Фелисии, сторожившей возле форточки. Она была голая, на ней не было ничего, кроме ее обычных туфель без каблуков. Она как раз собиралась закрыть форточку, но ей захотелось узнать, стоит ли он там.
Тур Андерссен зашевелился и осторожно подошел ближе, Фелисия оскалилась, точно собака, но только на мгновение, и снова ее лицо превратилось в маску. Не спуская глаз, она наблюдала, как Тур Андерссен беззвучно, шаг за шагом, приближается к форточке вентилятора.
Как ни странно, Фелисия не видела связи между молоденькой девушкой, ждавшей так и не пришедшего к ней Эрлинга Вика, и грубой игрой с садовником в Венхауге. И не потому, что не искала объяснений этой игре, просто она не видела связи между этими событиями. И даже то, что одно невольно напоминало ей о другом, не навело ее на эту мысль.
Неглупая и умудренная жизненным опытом Фелисия, конечно, знала, что призраки прошлого, когда-то мучившие человека, выходят ему навстречу на темных тропинках, одетые в мечты черной радости. Но даже она поняла это слишком поздно. Всем, не только ей, такое открывается лишь много времени спустя, в другой раз, слишком поздно или никогда.
Еще один день они провели у стены на солнце, а потом распрощались, и Фелисия уехала домой в Венхауг. Было еще теплее, чем накануне. Яркое солнце и доброе вино унесли их куда-то за пределы времени и пространства, они сидели рядом, обмениваясь случайными словами. Машины на шоссе приближались, грохот нарастал, потом они исчезали вдали, но Фелисия и Эрлинг не видели их со своего места. В тот день Эрлинг переживал заново то далекое, смутное, что порой странным образом врывалось в его действительность: великую любовь, которая когда-то оставила в его сердце глубокий след и погнала вокруг света. Та любовь тоже отправила его в Лас-Пальмас, как теперь это сделала Фелисия. Эрлинг засмеялся при этой мысли. В третий раз такого случиться уже не могло.
Гюльнаре была первой женщиной, которая вошла в его жизнь, и имя у нее было необычное. Когда встреча с Гюльнаре уже отодвинулась в прошлое, он называл ее именем девушек, которых знал мимолетно, это было что-то вроде сдержанной ласки. В том году, уехав из Рьюкана в столицу, он получил там пер-вую работу, там же жил и его старший брат Густав. Приезд Эрлинга возмутил Густава. Я тут с тобой нянчиться не намерен, заявил он и устроил по этому поводу скандал. Таким щенкам место дома! Может, не такой уж я и щенок, подумал Эрлинг, но ничего не сказал. С одиннадцати лет он почти полностью обеспечивал себя сам, а с четырнадцати и вовсе обходился без посторонней помощи, так же, впрочем, как и Густав и все остальные братья и сестры. Однако в Густаве была какая-то праведная властность, и следовало признать, что он был самый умный и дельный из всего потомства увечного философа и бедного портняжки. Он был совершенно самостоятелен уже в семь лет, когда работал у живодера-лошадника Ульсена, так, по крайней мере, в то время казалось Эрлингу. Там же Густав усвоил, что трезвость — это закон жизни, и научился внушать людям уважение к себе. Ему еще не было и восьми, а он уже говорил, как взрослый. Эрлинг до сих пор помнил свое восхищение братом, когда Густав сказал живодеру, приведшему полудохлую клячу: Добрый день, Ульсен, что ты отдал за этого одра? Ульсен сплюнул табачную жвачку и сказал, что ему не хотелось бы говорить об этом при посторонних. Он внимательно посмотрел на Эрлинга, которому было в ту пору лет пять или шесть, и прибавил со знанием дела: Люди обожают сплетничать.
Густав выслушал это замечание с достоинством мужчины. Он стоял, засунув руки в карманы, и с презрением смотрел на Эрлинга, которого заподозрили в том, что он побежит сплетничать о цене на конину. Ты прав, согласился Густав.
Уже тогда Эрлинг восхищался тем, что Густав осмеливается делать то, о чем его никто не просит, держится так, словно живодерня принадлежит ему, и всегда занят каким-нибудь делом. Он самостоятельно выучился точить ножи — искусству, которым Эрлинг не смог овладеть ни в каком возрасте. Он презрительно прогонял Эрлинга прочь, но не имел ничего против его рабского восхищения большим точилом. Густав никогда не играл с другими детьми и никогда ни с кем не заключал союза, если не считать Эльфриды, на которой женился. А впрочем, и с ней тоже. Он просто нашел ей место среди своей мебели.
Когда живодер на дворе своей маленькой усадьбы бил лошадь по лбу, у нее подгибались ноги и она падала, Густав мгновенно, но спокойно и уверенно, как настоящий мужчина, бросался к ней. Сверкал нож, и из раны вырывалась струя крови, однако кровь никогда не попадала на Густава, так же как его никогда не задевали дергающиеся ноги лошади. Спрятавшись за изгородью, бледный от восхищения Эрлинг наблюдал за братом. Что бы Густав ни делал, казалось, будто он занимается этим всю жизнь. Лишь много лет спустя Эрлинг понял, почему так получалось: некоторые хитрости Густав постигал втайне от всех, он потихоньку упражнялся на всем, как живом, так и мертвом, и только потом со взрослой миной выступал вперед и совершал очередной подвиг. Густав не принимал похвал. Ибо не было людей, достойных хвалить его. А если кто-то и пытался, Густав, погоняв во рту воображаемую табачную жвачку, сплевывал и продолжал заниматься своим делом. Такой человек был живодеру по душе, и они вели деловые разговоры о конской требухе.