Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На премьере «Злоумышленника» клуб был битком набит, сидели на полу и в проходах. Гогот стоял немыслимый. «Ну, Миня, уважил! — говорили старики, отирая рукавами вышибленные смехом слезы. — «Мы ведь не все отвинчиваем… Оставляем…» Ах, шельмец!» В то же время Дениса Григорьева, как и полагал Михаил, зная психологию станичников, жалели: «Смех смехом, а вот зараз невода надо делать, чтобы рыбкой в Дону разжиться, где грузила взять? Денис энтот истинную правду сказал — на кажный, почитай, штук десять гаечек требуется. Он-от впрямь мог свинца прикупить, а нам хто продаст? Весь свинец в державе на пули извели…»
После шумного успеха «Злоумышленника» Михаил стал в Каргинской знаменитостью. От девок ему отбоя не было, тем более что молодухи, которым довелось побывать вместе с ним вечерами за околицей, пустили вслед его драматургической славе слух, что не вышедший ростом мельников сын с бабами умеет обращаться не по летам. Сказывалась Марьина школа. Вскоре от девок и жалмерок Мишке пришлось даже прятаться: прогуливались как бы невзначай в обновах возле его куреня или клуба, выступая павами, призывно поводя огненными очами на окна, мол: «Выдь на час!». «Нет уж, всю каргинскую делянку мне не перепахать, сдохну! — думал худой и почерневший Мишка. — Механизм изношен до крайности, как говаривал покойный Сердинов!» А то еще припрутся на репетицию в народный дом, но в труппу не записываются, сидят, наряженные, как на посиделках, подсолнухи щелкают да неприличные бабьи шуточки отпускают. Сами не занимаются и другим не дают.
Покончив со «Злоумышленником», Михаил приступил с помощью Тимофея Тимофеевича Мрыхина к чеховским водевилям, которые пользовались среди станичников столь же большим успехом, а потом, изучив уже вкусы своих зрителей, любящих всякие жизненные подробности, попробовал большую пьесу Островского из купеческой жизни. Прошла и она «на ура». Вскоре он, натренировав руку на инсценировках, захотел написать что-нибудь свое. В пролеткульте как раз просили «представить» агитационную пьесу о гражданской войне, да где ж ее взять? Современные пьесы прочесть ему было негде, да и не знал Михаил, существуют ли они вообще. Тогда решил он написать ее сам, выдав в культпросвете за чужую. Называлось первое произведение его «Генерал Победоносцев» и повествовало оно о победе красных на Дону и бегстве белых, преданных своими генералами.
Станичникам пьеса явно не пришлась по сердцу, хотя они и вида не подавали, а вот красноармейцы и иногородние сильно хлопали. Так он на своем опыте испытал, что есть пресловутый классовый подход в искусстве. Дебют и самому Михаилу не очень понравился, и не потому, что «Победоносцев» ему показался плох или он на самом деле сочувствовал больше белым, чем красным, а потому, что он, наблюдая со сцены за зрителями (Михаил играл генерала), сделал для себя простой, но оставшийся неизменным до конца его жизни вывод: искусство должно существовать для всех, а не для какой-то определенной, пусть даже большой группы людей.
Следующая пьеса Михаила называлась «Необыкновенный день» и была вариацией на тему фонвизинского «Недоросля». Современного Митрофанушку играл он сам. Снова веселились все, как на «Злоумышленнике» и чеховских водевилях, — и станичники, и иногородние, и красноармейцы, и исполкомовцы. Откуда ни возьмись, появился на представлении мрачный, как обычно, Резник — сидел в первом ряду, внимательно смотрел, даже похлопал в конце, но разговаривать с Михаилом, как в прошлый раз, не стал, сразу уехал. «Лично проверял, — понял Михаил. — Неужели закроют театр?» Но хорошо уже было то, что Резник приехал на «Необыкновенный день», а не на «Тараса Бульбу», которого теперь задумал поставить Михаил. Опыт общения с Резником, хотя и недолгий, подсказывал ему, что едва ли чекисту понравится такая пьеса.
«Тарас Бульба» стал вершиной театральной деятельности Михаила. Правда, не всем зрителям удалось досмотреть его до конца…
Вначале публика, как всегда, веселилась, и было от чего. Дело в том, что тесный клуб не позволял, естественно, Михаилу ставить конные сцены, но что за пьеса о малороссийском козачестве, если в ней не появляется верховой? Вот и предусмотрел Михаил пару выездов Бульбы на старом смирном коне, которого привел из своего куреня один из артистов. Поскольку за сценой не было места, где бы могли поместиться конь и всадник, то въезжал бравый полковник через центральные двери по заранее расчищенному проходу и поднимался на сцену по приготовленным для этого сходням. Таким же манером он убирался восвояси, прочитав с седла Тарасов монолог или зарубив какого-нибудь ляха. Зал шумел, гоготал, сраженный наповал этим новаторством. По пути конь ронял на пол свои пахучие яблоки, что придавало представлению еще большую достоверность. «Не пустил бы он зараз струю в публику! — громко острил кто-то. — Умоет ить, милосердный Боже, с головы до ног!»
Но вскоре в зале установилась мертвая тишина, прерываемая лишь бабьими всхлипываниями. В глазах стариков и инвалидов тоже стояли слезы. Героический эпос Гоголя разбередил их сердца. Со сцены поминутно звучали запрещенные слова «козак», «козачья воля», выбирали атаманов, доставали спрятанное оружие, собирались в поход, бабы провожали на войну своих мужей и детей… Выступление запорожцев против ляхов очень напоминало прошлогоднее Восстание. Представление было в самом разгаре, когда откуда ни возьмись налетели на Каргинскую махновцы.
За стенами народного дома вдруг затрещали выстрелы. Народ повскакивал с мест. Двери с треском распахнулись, и въехал, как и Бульба давеча, верховой. Внешне он очень смахивал на Тараса — и папахой с висячим верхом, и жупаном, и шароварами, и гайдамацкими усами. Все, как один, сказали: «A-а!..» и стали снова рассаживаться, полагая, что и пальба, и очередной конный въезд — часть представления. Но вслед за всадником в дверной проем просунулись винтовочные стволы, а за ними — усатые красные морды. Зазвенели стекла, в окно с ходу въехала труба пулемета «гочкис». Зрители посмекалистей попадали на пол. Военные и совработники, которые не поспешили сразу выскочить наружу из-за волшебной силы шолоховского искусства, схватились за оружие, но не решились открыть стрельбу в зале, полном баб и детей. Махновцы разоружали их и выводили на улицу. Там, судя по периодически бухавшим выстрелам, их без лишней волокиты расстреливали.
Верховой, сдвинув брови и жуя ус, таращился на юных артистов, которые теперь замерли в позах, больше напоминавших финальный эпизод из другого произведения Гоголя — «Ревизора». Старый Тарас, с висячими усами из пакли, стоял, сжимая ружье, над телом убитого им сына Андрия, а мнимый мертвец поднял голову и круглыми глазами смотрел на махновцев. Тут же был и Остап (Мишка), с протянутыми к Тарасу руками (просил похоронить брата).
— Шо цэ такэ? — спросил всадник. — Чого воны там працують? Воны махновцив грають? Або пэтлюровцив?
— Запорожцев, — упавшим голосом сказал кто-то. — «Тараса Бульбу»…
— Запорижцив? — уважительно молвил хлопец. — Дуже занятно! Цэ гарны козаки булы. Ну шо, громадяне, комиссары туточки ще е?
Зал молчал. Рядом с верховым появился небольшого роста щупловатый длинноволосый человек в казакине с синими «разговорами» и заломленной назад папахе. Тронутое оспой безусое лицо его с родинкой над верхней губой можно было бы даже назвать приятным, кабы не беспокойные глаза, живущие отдельной жизнью от хозяина. Такие, словно обшаривающие тебя, зрачки Михаил видел у московских босяков. Человек в казакине сказал что-то верховому. Тот спешился, бросил поводья кому-то из хлопцев и вразвалочку пошел на сцену.