Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сумрачные холсты, потускневшая позолота. Мелкими шажками я пробрался на середину комнаты, покачиваясь, слегка теряя равновесие. Я слышал скрежет собственного дыхания – вдох-выдох, странная гулкость в звуке, легкость ночного кошмара. Я и не хотел смотреть, и не мог оторвать взгляд. Миниатюрный азиат, такой жалкий в своей бурой ветровке, свернулся калачиком в расплывшейся луже крови. Охранник (опознавалась только униформа, лицо сожжено начисто) с завернутой за спину рукой, вместо ноги – жестокое месиво.
Но самое главное, самое важное – никто из лежавших там людей не был ею. Я заставил себя посмотреть на них всех, на каждого по отдельности, на одного за другим – даже когда я не мог заставить себя глядеть на их лица, я ведь всегда бы узнал ноги матери, ее двухцветные черно-белые туфли, – и еще долго после того, как я все проверил, я заставлял себя стоять посреди них, съежившись внутри, будто больной голубь с закрытыми глазами.
В следующей галерее еще трупы. Трое мертвых. Толстяк в шотландском жакете, израненная старушка, маленькая девочка – беленький утеночек, на виске красная отметина, а так – на теле ни царапины. И все, больше никого. Я прошел сквозь несколько галерей, все они были завалены инструментами, но мертвых больше не было, только пятна крови на полу. И затем я вошел в казавшуюся такой далекой галерею, где была она, куда она ушла, в галерею, где висел “Урок анатомии” – зажмурившись, загадывая, – но там были все те же носилки и инструменты, и пока я шел в до странного звенящей тишине, за мной следили только двое удивленных голландцев, те же, что пялились на нас с мамой со стены: а вы что здесь делаете?
Тут что-то оборвалось. Не помню даже, как все произошло, я просто очутился совсем в другом месте – бежал, бежал сквозь пустые залы, где не было ничего, кроме дымного тумана, который делал величие здания бесплотным, нереальным. До того все галереи казались мне довольно понятными: извилистый, но логичный путь, все ответвления которого сливались в сувенирном магазине. Но когда я мчался сквозь них назад, в противоположную сторону, то понял, что путь этот вовсе не логичен; снова и снова я утыкался в глухие стены и заворачивал в тупики. Двери и проходы были вовсе не там, где я их искал; вдруг из ниоткуда выплывали стойки-указатели. Слишком резко завернув за угол, я чуть не врезался в толпу хальсовых офицеров: крупных, крепких, краснощеких парней, подрасплывшихся от того, что перебрали с пивом, точь-в-точь нью-йоркские полицейские на костюмированной вечеринке. Они холодно глядели на меня сверху вниз, пристально и иронично, и я опомнился, попятился назад и снова рванул с места.
Даже в обычные дни я иногда терялся в музее (бесцельно блуждая по галереям с искусством народов Океании, тотемами и долблеными каноэ) и иногда вынужден был спрашивать у охранника дорогу к выходу. Особенно легко было заблудиться в галереях с живописью – картины постоянно меняли местами, и пока я описывал круги по пустым залам в призрачной полутьме, меня все сильнее охватывал страх. Мне казалось, я знаю, как выйти к главной лестнице, но стоило мне покинуть залы с выставками, как все вокруг стало незнакомым, и, побегав с кружащейся головой по коридорам, которых я не помнил, я понял, что основательно заблудился. Каким-то образом я проскочил через шедевры итальянской живописи (распятые Христы и ошеломленные святые, змеи и воинственные ангелы) к искусству Англии XVIII века, в ту часть музея, где я бывал редко и которой совсем не знал. Вид передо мной растягивался в длинные элегантные линии, лабиринтообразные коридоры, которые наводили на мысли о домах с привидениями: лорды в напудренных париках и равнодушные красавицы Гейнсборо надменно взирали со стен на мое несчастье. Величественные панорамы приводили меня в бешенство, потому что, судя по всему, не вели ни к каким лестницам или проходам, а только к другим таким же важно-величественным галереям; и я уже был готов расплакаться, когда вдруг увидел неприметную дверь в стене.
К ней нужно было присматриваться, к этой двери, она была выкрашена в тот же цвет, что и стены галереи, это была такая дверь, которую в нормальных обстоятельствах всегда держат закрытой. Я и заметил-то ее только потому, что она не была плотно прикрыта – левая ее сторона отошла от стены, то ли потому, что не захлопнулась до конца, то ли потому, что из-за вырубленного электричества не сработал замок, кто знает. Но все равно, открыть ее было непросто – дверь была тяжелая, стальная, тянуть пришлось изо всех сил. И вдруг – с пневматическим всхлипом – она подалась так неожиданно, что я чуть не упал.
Протиснувшись в дверь, я очутился в темном офисном коридоре, потолок здесь был заметно ниже. Аварийное освещение было тусклое, не как в главной галерее, пришлось ждать, пока привыкнут глаза.
Коридор, казалось, тянулся на километры вперед. Я боязливо крался по нему, заглядывая в кабинеты с распахнутыми дверьми. Камерон Гайслер, архивариус. Мийяко Фудзита, помощник архивариуса. Выдвинутые ящики, отставленные стулья. На пороге одного кабинета валялась на боку женская туфля на шпильке.
Чувство заброшенности было невыразимо жутким. Кажется, откуда-то издалека до меня доносились полицейские сирены, вроде бы даже переговоры по рации и собачий лай, но в ушах у меня так звенело от взрыва, что мне это все могло и просто чудиться. Меня все сильнее пугало то, что я не встретил ни пожарных, ни полицейских, ни охранников – вообще ни одной живой души.
Для брелока-фонарика в коридоре, куда посторонним вход воспрещен, было слишком светло, но для меня – слишком темно. Я попал на какой-то склад или в архив. В кабинетах от пола до потолка картотечные шкафы и металлические полки с пластиковыми контейнерами и картонными коробками. В узком коридоре я чувствовал себя, как в западне, и эхо от моих шагов было таким оглушительным, что пару раз я даже останавливался и проверял, не идет ли кто позади.
– Простите? – иногда робко выкрикивал я, заглядывая в комнаты, мимо которых проходил. Одни кабинеты были просторными и современными, другие – тесными и неприбранными, с наваленными в беспорядке стопками бумаг и книг.
Флоренс Клаунер, отдел музыкальных инструментов. Морис Ораби-Руссель, искусство ислама. Виттория Габетти, ткани. Я прошел через пещероподобную темную комнату с длинными столами, на которых, будто кусочки головоломки, были разложены разномастные лоскуты. В самом конце ее сгрудилась куча передвижных вешалок, с которых свисали охапки пластиковых чехлов для одежды – такие же вешалки стояли возле служебных лифтов в “Бергдорфе” или “Бенделе”.
Дойдя до развилки, я глянул в одну сторону, в другую, не зная, куда свернуть. Пахло воском для натирки полов, скипидаром и чем-то химическим, с примесью дыма. Кабинеты и мастерские тянулись до бесконечности во всех направлениях: сжатая графичная сетка – застывшая, безликая.
С левой стороны искрила лампа под потолком. Свет гудел, застряв в статической петле, и в его мерцании я разглядел питьевой фонтанчик в другом конце коридора.
Я бросился к нему – так быстро, что чуть не поскользнулся – и, вжавшись ртом в краник, принялся глотать воду – очень много ледяной воды, очень быстро, так что в висок шипом воткнулась боль. Икая, я смыл кровь с рук и поплескал водой в воспаленные глаза. Крохотные осколки стекла, почти невидимые, зазвякали о стальную чашу фонтанчика, будто ледяные иголки.