Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В разговоре со мной Ленин коснулся и этого дела. Я отдавал дань стойкости и выдержанности Литвинова и его самопожертвованию. Ленин, однако, все время саркастически морщился.
– Да, конечно, вы правы… и стойкость, и выдержка, – сказал он. – Но, знаете ли, ведь это все качества хорошего спекулянта и игрока, – они ведь тоже подчас идут на самопожертвование, это все качества умного и ловкого еврея-коробейника (подлинная фамилия Литвинова была Валлахмакс. – Ред.), но никак не крупного биржевого дельца. И в его преданность революции я и на грош не верю и просто считаю его прожженной бестией, но действительно артистом в этих делах, хотя и мелким до глупости… Ну, подумайте сами, как можно было не сойтись с Мартовым? Ведь это глупо и мелочно, набавил бы еще три тысячи, и они сошлись бы… А теперь вот в «Социал-демократе» идет истерика, визг и гвалт… И я вам скажу просто и откровенно: из Литвинова никогда не выйдет крупного деятеля – он будет гоняться за миллионами, но по дороге застрянет из-за двугривенного. И он готов всякого продать. Одним словом, – вдруг с бесконечным раздражением закончил он, – это мелкая тварь, ну и черт с ним!..
Вообще в этот приезд мы много говорили с Лениным о разных общественных деятелях. Узнав о моей близости с В. В. Вересаевым (известный писатель. – Ред.) и всей его семьей, он очень зло, не в бровь, а в глаз охарактеризовал его как литератора:
– Он просто представляет собою нечто среднее между публицистом и беллетристом или нечто, ни два ни полтора, а по меткой сибирской поговорке – просто «никто»…
Уничтожающую характеристику сделал он и об известном впоследствии советском сановнике В. В. Воровском, писавшем в социалистической печати под псевдонимом «Орловский».
– Это типичный Молчалин (персонаж комедии «Горе от ума» А. Грибоедова. – Ред.), переложенный на революционные нравы, но с польскими чертами какого-то не то Пшексюцюльского, не то Кшепсюцюльского… Его девизом может служить: «…В мои годы могут ли сметь свое суждение иметь», а впрочем, «падам до ног, аллеж стою, целую реинчки, аллеж свои», и всегда он готов при случае «дать в морду», если к этому представляется безопасная возможность. А кроме того, я думаю, он и на руку нечист, и просто стопроцентный карьерист…
Об известном Г. А. Алексинском, бывшем ярком члене II Государственной думы, тоже незадолго до того приезжавшем в Брюссель с докладом о романе «Красная звезда», Ленин отозвался так:
– Яркий, Божией милостью, оратор, но самый настоящий пустоцвет и сума переметная и когда-нибудь должен застрять между двух стульев.
Заканчивая эту главу, в которой я привожу мнения Ленина о разных лицах, вновь вспоминаю, что он несколько раз говорил о своей матери, и, всегда резкий и какой-то злой, он поразительно для всех знавших его как-то весь смягчался, глаза его приобретали какое-то сосредоточенное выражение, в котором было и много теплой, не от мира сего, ласки, и просто обожания, и когда он характеризовал ее словом «святая», это нисколько не напоминало французского oh, ma mere, c'est une sainte!
Конец дискуссии об «отзовизме». – Второй приезд Ленина в Брюссель. – Заседание Бюро II Интернационала. – Ленин уезжает, и наше прощание.
Немедленно же после отъезда Ленина я написал обещанную статью для открытия дискуссии и послал ее Ленину. И тут началась нелепая игра в прятки. Ленин ответил мне, что получил мою статью прочитал ее лично «с удовольствием» и что на днях даст окончательный ответ, что лично он и Надежда Константиновна, тоже член редакционной коллегии, согласны с необходимостью открыть дискуссию по этому вопросу и приветствуют мою статью, как начало ее. Но что в данный момент три члена редакционной коллегии отсутствуют, и, пока они не возвратятся, он не может дать мне решительного ответа… Скажу кратко: переписка по этому делу тянулась около двух месяцев… Мне вскоре стало ясно, что Ленин хитрит и хочет похоронить вопрос…
Затем я получил от Ленина письмо, в котором он писал, что «на днях» будет в Брюсселе по дороге в Лондон, куда он едет месяца на два, чтобы поработать в Британском музее, и просит меня подождать, пока он со мной лично и поговорит о дискуссии, так как, де, переписываться обо всем трудно… Я ждал. Наконец я получил от него письмо, в котором он спрашивал, может ли он остановиться у меня дня на два-три. Он сообщал, что приглашен в Брюссель на заседание Интернационального Бюро, после чего уедет в Лондон. Конечно, я ответил приглашением. Вскоре он приехал. Когда он немного отдохнул с дороги, я спросил его, как обстоит дело с дискуссией? Глаза его забегали, и он стал нести в ответ какой-то дипломатический вздор, топчась на одном месте.
– Великолепно, – сказал я, – все это очень интересно, но я прошу вас сказать мне просто: да или нет.
– Да поверьте, Георгий Александрович, – сказал он, – что и я, и Надежда Константиновна очень настаивали на дискуссии и на принятии вашей статьи, где вопрос о ней поставлен с исчерпывающей полнотой. Но, как вы знаете, редакция коллективная, состоит из пяти человек. Ну и вот жена и я – оба мы остались в меньшинстве.
И хотя это тайна совещательной камеры, но вам я открою, что большинство высказалось вообще против всякого рода дискуссий в нашей фракции (И сейчас ведь большевики «во имя цельности» партии преследуют всякое проявление: свободы мнений и убеждений. – Авт.), находя, что это ведет к дрязгам и смутам и, кроме того, способствует созданию условий, благоприятных для демагогических выступлений, да и свидетельствует, что в партии нет необходимого единства и дисциплины…
Я возражал против его опасений демагогии и его аракчеевских приемов для сохранения видимого единства мнений и взглядов в партии. Он оппонировал резко, но уже не прибегая к личным выпадам, приводя в защиту своего мнения явный вздор, произнося реплики, мягко выражаясь, чисто диктаторским тоном.
– Нет, господа хорошие, – забываясь постепенно, продолжал он, упустив из вида, что я был один его оппонент, – коллегия, руководящая партийным органом, стоит на страже партийной дисциплины, она охраняет единство партии от всяких поползновений демонстрировать какой-то разброд… И мы не потерпим никаких вылазок, от кого бы они ни исходили против ее цельности! Так и знайте, не потерпим!..
Я молчал, пораженный этой наглостью, всей нелепостью его диктаторского поведения… Да и что было возражать? Я только смотрел ему прямо в глаза, выражение которых становилось, по мере того как он говорил, все более наглым и злым. По-видимому, он понимал, что раскрывает карты и обнаруживает истинную подоплеку взглядов верхушки партии на мнение отдельных членов ее. И, понимая это, он, по закону психологического контраста, все больше и больше взвинчивая себя этим бьющим в глаза противоречием, перешел опять в недопустимо грубый тон, вымещая злобу на занятую им морально слабую позицию на мне же.
– Что же вы все молчите, почему не возражаете мне? – резко напустился он вдруг на меня.
– Да что ж тут говорить? – отвечал я, – Я слушаю, ведь «умные вещи приятно и слушать»…