Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он перемерз. Ты его положи на топчан и укрой шалью.
Рыжая потянула меня за руку и, когда я лег, укрыла. Потом и сама села на топчан.
– Хочешь, я тебе сказку расскажу? – спросила она. – Слушай: жили-были два гуся, вот и сказочка уся. Хорошая?
Я успокоился и перестал дрожать. Она сказала:
– Ну, теперь вставай, садись за стол: бабка тебе чаю нальет. Нальешь, бабка?
– Налью, – ответила бабка. – Что мне, чаю жалко?
Она нацедила из жестяного чайника в стакан чаю и положила передо мной огрызок сахара:
– Угощайся.
Никогда я в нашей чайной не пил с таким удовольствием чай, как теперь, в этой будке.
Вдруг в углу, в железной коробке, которую я еще раньше приметил на стене, что-то затарахтело. Бабка взяла со стола две палочки – одну с красным флажком, другую с желтым – и, кряхтя, пошла из будки.
– Это что она понесла? – спросил я.
– Сигналы, – объяснила рыжая. – Бабка всеми поездами командует. Покажет машинисту красный флажок, тот сейчас же: «Стоп, машина!» А желтый покажет – ничего, прет себе дальше. А ты по морю плавал?
Я признался, что не плавал.
– Там тоже флажками переговариваются. Вот идет посудина, а навстречу ей другая. Сейчас же на первой флажки кверху поднимаются. Это значит: «Эй, старая калоша, куда путь держишь?» А с другой отвечают: «А тебе какое дело, корыто дырявое? Хоть бы и в Бердянск!»
Будка начала мелко дрожать. Издали донесся глухой грохот. Он все нарастал и нарастал, и вот уже ничего на свете не осталось, кроме этого страшного грохота. Рыжая что-то мне кричала, но я не мог разобрать ни слова.
Когда грохот вдали смолк, бабка вернулась и налила мне еще чаю. От железной печурки в будке было жарко, а тут еще чай – меня разморило, и я стал клевать носом.
– Пусть еще полежит, – сказала бабка. – Ничего, пусть.
Я лег и задремал. А когда проснулся, то услышал:
– Мне что, мне бы только дожить, когда ты замуж выйдешь, а там и умереть не страшно, – говорила бабка.
– Я замуж не выйду, – отвечала рыжая.
– Чего так?
– Я конопатая.
– Ну и что ж, что конопатая! И конопатые выходят. Это первое. А второе, конопатки зимой сходят, а для лета можно купить мазь «Мадам Морфозу».
Заметив, что я проснулся, бабка сказала:
– Вот и отдохнул. Теперь иди домой, а то там, наверно, уже беспокоятся.
Рыжая вызвалась проводить меня.
Уже стемнело, когда я вернулся в чайную. Столяр сидел в зале на корточках и чинил табуретку. Как только я переступил порог, отец закричал:
– Ты где шлялся, мерзавец? Все с ног сбились, искали тебя!
Он схватил меня за руку, потащил в нашу комнату и велел стать на колени. Я хотел рассказать, что со мной случилось, но он не слушал, а все бил меня по щекам. Потом приказал просить прощения. Я сказал:
– Прости, папочка.
Он дал мне поцеловать руку и ушел за буфет. А я забился в угол и долго там плакал.
Пришла мама, раздела меня и уложила в постель. Она легла со мной рядом, прижала к себе и тоже заплакала.
Отец и раньше бил меня…
После того как Никита исчез, у нас полового долго не было. Подавали посетителям чай я и Витя. Мы мели полы, мыли клеенки на столах. Посетители подзывали меня по-разному. Одни, зная, что я сын заведующего, а заведующий ходит в сюртуке и галстуке, манили меня к себе пальцем и говорили: «Барчук!» Другие видели во мне обыкновенного «шестерку», хоть и малолетнего, и кричали через весь зал: «Эй, малой!» А нищим-старикам было все равно, барчук я или «шестерка», они все называли меня просто и ласково: «Касатик».
Отец не торопился нанимать нового человека: пока за «шестерку» работали мы с Витей, жалованье полового шло в пользу нашей семьи. Подавать чай я наловчился не хуже Никиты: в левой руке нес блюдца и стакан, в правой – большой чайник с кипятком и маленький, заварной.
Но все-таки носить чайник было тяжело, и однажды у меня так разболелась правая рука, что я не выдержал и заплакал. Отец стал подыскивать подходящего человека. Сначала он нанял усатого добродушного дяденьку, по имени Антон. Три дня усатый работал бодро и весело. На четвертый попросил у отца разрешения отлучиться на полчаса и вернулся только ночью, пьяный и почему-то весь мокрый. Глядя на себя в зеркало, он качал головой и все говорил: «Эх, Антон, Антон! Пропал ты, Антон!» Утром он ушел, даже не взяв заработанных денег.
Половым стал Максим, человек с русой бородой и голубыми сумасшедшими глазами. Он тоже работал со всем старанием, но по ночам ему мерещилось, будто в окно лезут жулики. Он соскакивал со стола, на котором спал в «том» зале, хватал кочергу и становился перед окном. Так, совершенно неподвижно, он простаивал по часу и больше, пока не обессилевал. Кончилось тем, что он хватил кочергой по голове городового, который, проходя ночью мимо чайной, заглянул для порядка в окно. Разобравшись, кого он огрел, Максим скрылся из города.
Тогда на смену ему пришел Петр…
Как-то в чайную опять завернул Пугайрыбка. Конечно, пьяный. Он пальцем показал на трубу и сказал отцу:
– Запускай.
Отец послушно завел фонограф. Пока из трубы неслось: «Бэль амур, бэль ами, бэль аман», – Пугайрыбка хитро подмигивал и притоптывал сапожищем.
Потом остановился и прогорланил:
– А ну, показывай!
– Что? – спросил отец, готовый на любую услугу, лишь бы не рассердить этого страшного гостя.
– Показывай, где она там прячется.
– Что ты! – угодливо заулыбался отец. – Это же машина.
Пугайрыбка схватил тяжеловесный сундучок и, как игрушку, завертел в ладонях. Потом стукнул по нему кулачищем и крикнул:
– Вылазь!
Никто, конечно, не вылез.
– А ну, еще так! – сказал громила и грохнул фонограф о каменный пол.
Машина разлетелась на куски. Пугайрыбка присел на корточки и с диким любопытством стал перебирать обломки. У отца дрожали губы, но он молчал. Да и что он мог сделать! Послать за полицией? Но, чтоб совладать с Пугайрыбкой, нужно было позвать по крайней мере четырех городовых. Босяки тоже молчали и ошарашенно пялили глаза.
Вдруг со скамьи в углу поднялся человек, широкоплечий, высокий, и не спеша подошел к Пугайрыбке. Громила, посвистывая, продолжал разглядывать обломки. Человек нагнулся, взял его за воротник и приподнял.