Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антиколониальный модернизм колонизированных стран – перспектива, также взятая на вооружение в Латинской Америке теми, кто не признавал поселения креолов, – значительно благоприятствовал радикализму. Современные колонизированные – поколение Неру, Сукарно, Хо Ши Мина и Нкрумы – вероятно, были людьми, наиболее остро испытавшими на себе противоречия либерально-европейской реальности. С одной стороны, они, изучая их язык, их культуру, политические принципы нации/народа, права и принципы самоопределения, идентифицировали себя с агрессором, колониальной властью. С другой стороны, они пережили отказ в правах и самоопределении для своего народа, столкнулись с заносчивостью и стальными кулаками либерального империализма. Социалистический радикализм, как коммунистический, так и некоммунистический, был способом мышления, пропитывавшим все стороны антиколониального национализма после Второй мировой войны.
Реактивная модернизация сверху, напротив, оставляла мало пространства для радикальной мысли. По определению она означала инструментализацию нации, политики, науки и прогресса, с учетом сохранения режима перед лицом внешней – реальной или выдуманной – империалистической угрозы. С тех пор как свобода, равенство и братство были предопределены в мейнстриме как средства усиления режима, их неотъемлемые общественные противоречия были оставлены или отодвинуты на второй план. Это, конечно, не предотвратило развитие радикальных течений наряду с современными в целом идеями в Японии, Сиаме, Турции и деколонизированном арабском мире. Там, однако, они столкнулись с менее плодородной почвой и более репрессивным контролем.
Модернизм – с его приверженностью разуму, науке, изменениям, прогрессу и будущему – не был по своей сути левоориентированным. (В третьей главе разбираются различные «большие нарративы» современности и их отношение к марксизму.) В конце XIX века традиционалистский консерватизм получал все большую поддержку, и в Америках его обогнали правоориентированный модернизм, который расхваливал первостепенные права сильнейших и наиболее приспособленных. Это были социальный дарвинизм и новый язык либерального империализма, два важных ингредиента фашизма ХХ столетия. Тем не менее после Сталинграда и Освенцима этот расистский, империалистический и милитаристский модернизм был побежден и совершенно дискредитирован. Немилитаристский laissez-faire86 социального дарвинизма, пропагандируемый среди прочих Гербертом Спенсером, будучи очень влиятельным в США, с его позицией в отношении антагонизма между индустриализмом и милитаризмом, был опровергнут Первой мировой войной, а его экономические положения уничтожила Великая депрессия 1930‐х годов.
После Второй мировой войны модернизм был невероятно близок левым взглядам во всех частях света, за исключением в основном стран, включенных в процессы реактивной модернизации. Затем, в 1980‐х годах, случился сход лавины постмодернизма. В тот же самый период, когда произошло затмение политического марксизма, можно было наблюдать и отказ от современности во имя постсовременности и подъем постмодернизма. У последнего было по меньшей мере два разных источника87. Первый – это эстетика: мутация модернистского наследия авангарда, наиболее развитая в области архитектуры как реакция против аскетизма высокого модернизма Миса ван дер Роэ и интернационального стиля. Другой источник относится к области социальной философии – это манифестация усталости и фрустрации бывших левых. Ключевая фигура здесь – французский философ Жан-Франсуа Лиотар, разочарованный бывший боец крайне левой группы «Социализм или варварство»88.
Почему постмодернизм оказался столь внушительным вызовом? Почему в постсовременности «крайне нуждались, интуитивно жаждали и отчаянно к ней стремились», как это выразил один из ее ранних приверженцев, благодаря скептическому ретроспективному рассмотрению?89 Эстетическую привлекательность легко понять как прежде всего иную манифестацию безжалостного модернистского стремления к обновлению; как то, что влияет на специфические формы модернизма, будет находиться в оппозиции к его непосредственным предшественникам/врагам, равно как понятен и социокультурный контекст. Но все еще остается вопрос теоретического и политического значения постмодернизма. Здесь Джеффри Александер схватывает один важный аспект, когда делает вывод, что «теория постмодерна… может рассматриваться как попытка исправить проблему смысла, порожденную переживаемым провалом “шестидесятых”»90.
Все это включало примечательное смешение гениальной прозорливости и близорукости. В культурной области важные изменения очевидно имели место между работами, скажем, Миса ван дер Роэ и Роберта Вентури, или Джексона Поллока и Энди Уорхола – изменения, возникшие в 1960‐х годах и задавшие новый эстетический тон последовавшим десятилетиям. Эти процессы заслужили анализа нового вида культурного производства, такого, который провел Фредрик Джеймисон в книге «Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма»91. Но даже самые лучшие попытки соотнести культурный анализ с социально-экономическими трансформациями никогда полностью не увенчивались успехом, чтобы отобразить связи между этими феноменами. Джеймисон основывает свой подход на «Позднем капитализме» Эрнста Манделя, изображающем послевоенный экономический мир, возникший в 1960‐х годах. Мандель в значительной степени фокусировался на государственном регулировании капитала и его непреодолимых ограничениях, так что Джеймисон не обсуждает «поздний» капитализм после 1975 года или всплеск неолиберального модернизма правого толка92. Несмотря на свои эпохальные достижения, постмодернизм мутировал в набор культурных и политических нападок на современность и модерн – слабость в области академической аналитики93. Вне специфических кругов архитекторов и деятелей искусства он в значительной степени обращался к левым и бывшим левым, включая феминизм, и уделял скудное внимание одновременному подъему модернизма правого толка, которое приняло вид неолиберализма или агрессивного капитализма94.