Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генерал перевел дух.
— На удивление, а может быть специально, повышение цен совпало с этим глупым праздником социалистов — Международным женским днем, — продолжал Хабалов. — Около сотни домохозяек вышли на мирную демонстрацию, требуя отмены повышения цен. Тут уж правительство с запозданием среагировало: было дано объявление, что в течение ближайших трех дней в столице будет разработана карточная система и цены на хлебопродукцию станут определяться градоначальством. Объявления дали в газеты, расклеили по всему городу, более того, мы на самом деле приступили к работе, совместно собрали комиссию, через три дня, ей-богу, все было бы…
— Дальше, пожалуйста, — сдержанно попросил я.
— А дальше, государь, начался кошмар! — Хабалов буквально зарыдал в трубку. — Именно в этот день, в день хлебной демонстрации, как будто специально ожидая повода, Путиловский объявил локаут! Крупнейший военный завод страны в разгар войны уволил двенадцать тысяч рабочих. Двенадцать тысяч!! Как вы думаете, чем они занялись на следующий же день?
— Вероятно, это риторический вопрос, — выдохнул я. — Присоединились к митингующим?
— Вот именно! Давно следовало отдать все крупные заводы под прямой контроль правительства, а военные — вообще на государственную дотацию, тогда бы не было никаких локаутов. Уверен, это заговор думцев. Путилов, как и прочие столичные фабриканты, очень близок к Родзянко и Гучкову. Даю руку на отсечение, они договорились с пекарями и заводчиками заранее. Все запланировано!
Я пригладил волосы на затылке — становилось еще и жарковато.
— Похоже на то. Что сейчас?
— Не знаю, не знаю… — визгливо запричитал Хабалов. — Город словно охватило собачье бешенство. Двенадцать тысяч путиловцев стали только началом. Фабриканты будто сошли с ума — локауты обрушились на город настоящим водопадом. Якобы из-за участия в забастовках, а на деле просто чтобы подогреть обстановку, рабочих стали увольнять массами. Сегодня, по данным статистического комитета градоначальства, уволено уже сто пятьдесят тысяч человек! Они оставлены без средств к существованию, в условиях, когда в столице нет хлеба — все лавки заперты проклятыми коммерсантами на лопату. Пролетарии крайне раздражены — и их можно понять, ведь у всех семьи! Мои казаки пытаются что-то сделать, но их слишком мало против этого моря людей. И вы же знаете рабочие комитеты, они как мухи, летящие на запах гнили. Пока все оставалось спокойно, их не было слышно, сидели тихо и не высовывались. Но другое дело сейчас — уволенные десятками тысяч собираются на площадях и требуют хлеба! И социалисты, естественно, призывают их к низвержению власти! Это ужас, гигантский бунт!
«Истеричка, — подумал я про Хабалова, — причитает и причитает». Неужели начальник гарнизона, в городе которого происходят массовые беспорядки, может реагировать на них столь ограниченно и бездеятельно? В его силах было объявить город на военном положении еще вчера. Организовать конфискацию и раздачу хлеба, ночное патрулирование улиц, разогнать несколько сотен митингующих кавалерией, арестовать всех известных и просто попавшихся под руку агитаторов-социалистов, объявить повсюду — пусть даже соврав — о скорейшем принятии мер по обеспечению продовольствием. Ведь на то и война, на то и оставлен в столице вооруженный до зубов гарнизон!
А с другой стороны, что можно ожидать от несчастного генерала? Обычный тыловой офицер, весьма посредственных способностей, старый, негодный к драке, каких с началом войны десятками удаляли с фронтов в глубинку. Преданный — да. Великолепный хозяйственник — возможно. С огромной выслугой лет, прошедшей в мирные годы. Но хлыст и кулак, способные разогнать демонстрантов, приструнить пекарей и фабрикантов, усмирить Думу, навести порядок в оказавшейся на краю гибели столице — эти действия с рыдающим тыловиком Хабаловым никак не ассоциировались.
Я покачал головой. Боже мой, как быстро все произошло. Еще трое суток назад — полная тишина и благодать. А сейчас?
Вот что значит хорошая организация. Повышение цен на хлеб и массовый локаут — всего лишь. Но каков результат! Сто пятьдесят тысяч рабочих, их жен и детей готовы порвать меня на куски! И это — во время войны. В энциклопедии я читал, что позже, в той же России, во время новой мировой войны с немцами за украденные продукты или слово, сказанное против воюющей за Родину тоталитарной власти, расстреливали без следствия и суда. По мне, это было чересчур, однако то, что происходило сейчас в Петербурге, воистину было достойно применения подобных методов.
Массовая забастовка в столице в разгар войны. Это было даже не предательством или изменой. Это было страшнее — это было государственным переворотом!
* * *
Следующие несколько часов, ожидая разговора с министром внутренних дел, я перечитывал телеграммы.
Одна пришла от жены Николая, опрометчиво оставленной мной в столице. Сейчас, когда я задумывался о событиях того дня, мне пришлось испытать очень странные чувства. Царица Александра Федоровна была мне совершенно чуждой и абсолютно незнакомой, она была уже не молодой немкой, заносчивой гессенской аристократкой, недалекой, возможно неумной, однако при мысли о ней какое-то щемящее чувство овладевало мной каждый раз. Возможно, полагал я, так сказывалось отношение к жене самого царя Николая — издерганное постоянным давлением, которое Императрица оказывала на моего реципиента, но все же настоящее, трепетное и сильное.
Это чувство, по всей видимости, отчасти передалось мне.
«Бесценный мой!
Вчера случились беспорядки на Васильевском острове и на Невском, потому что бедняки брали приступом булочные. Большой магазин Филиппова разнесли вдребезги. Стачки и беспорядки в городе стали более чем вызывающи. Но это глупое хулиганское движение: мальчишки и девчонки бегают по улицам и кричат, что у них нет хлеба, просто для того, чтобы создать возбуждение. И рабочие, которые мешают другим работать.
Если бы погода была холодная, они все, вероятно, сидели бы дома. Но все успокоится, если Дума начнет хорошо себя вести. Нужно немедленно водворить порядок, день ото дня становится все хуже… Завтра воскресенье, и все будет гораздо хуже».
Александра Федоровна, как мне было известно из сообщения графа Фредерикса, телеграфировавшего ей сразу по прибытии нашего поезда в Могилев (я, дурак, оказался слишком занят, чтобы об этом побеспокоиться), выехала из Зимнего в Царское село буквально на следующий день после меня. «Мне тяжко оставаться в городе без Него», — писала она министру Двора. Отложив листок, с приклеенными на него ленточками телеграммы, я задумчиво посмотрел в окно.
Настоящий Николай Второй, как бы ни осуждала его история, был великолепен в одном — как любящий отец и преданный супруг. Он оставался верен семье до конца своих дней. А что же я? Ведь как ни крути, пока я нахожусь в этом теле, это моя семья. Я должен был о них позаботиться. О них — и о всей огромной стране.
Как и я, о событиях в городе императрица узнала с большим запозданием — через сообщения людей Свиты и Двора, а вовсе не по официальным каналам. Во время переезда в Царское Село ее просто не повезли по улицам, на которых бушевала толпа. Возможно и к лучшему, а возможно… город уже три дня раздирало восстание, но никто из тех, кто реально мог ему сопротивляться, о нем либо не знали, либо пытались не замечать. В Царском же Семья была в полной безопасности в окружении надежной охраны.