Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако о проделках Блюмкина узнали, и он, под угрозой ареста, вернул три с половиной миллиона рублей. Остальные 500 тысяч якобы исчезли неизвестно куда. Сторонники этой версии считают, что Блюмкин увез их с собой в Москву.
Петр Зайцев, в свою очередь, утверждал, что Блюмкин получил от похитителей денег взятку в размере десять тысяч рублей и якобы они, похитители, предлагали через Блюмкина такую же взятку Лазареву, от которой тот категорически отказался. Тут, впрочем, следует заметить, что Зайцев рассказывал об этом Особой следственной комиссии 10 июля 1918 года, то есть уже после того, как Блюмкин стал убийцей германского посла Мирбаха и «провокатором и негодяем», по определению советских властей. Да и вообще, как увидим ниже, Зайцев рассказал тогда о нем много неприятных вещей. Но насколько они соответствовали действительности — это еще большой вопрос. Хотя до сих пор «славянское дело» бросает тень на нашего главного героя, но не исключено, что напрасно.
Экспроприация денег и ценностей из отделения Госбанка в Славянске действительно имела место. Но кто был ее инициатором, куда потом делись деньги и какую роль во всех этих событиях сыграл Блюмкин — так и осталось неясным. «Славянская история» оказалась слишком запутанной.
Московский Революционный трибунал 22 мая 1918 года возбудил дело «О бывшем командующем 3-й армии на Украине Лазареве». Согласно материалам дела Лазарев обвинялся в следующем: некие грабители похитили из банка четыре миллиона рублей, однако командарм не только не принял мер для их поиска и ареста преступников, но и вступил на следующий день с ними в переговоры. Он якобы предложил им, выражаясь современным языком, «откат» в размере 100 тысяч рублей при условии возврата остальных похищенных денег.
Комиссар кавалерии 3-й армии большевик Семен Урицкий[8] (впоследствии начальник Разведывательного управления Рабоче-Крестьянской Красной армии — РККА) сообщал, что после этого Лазарев вдруг покинул армию и больше в нее не вернулся. С собой он, по данным Урицкого, прихватил 80 тысяч рублей. Эти деньги он обещал передать Владимиру Антонову-Овсеенко, который тогда командовал советскими войсками Юга России. Но Антонов-Овсеенко заявил, что никаких денег Лазарев ему не передавал.
Вскоре после исчезновения Лазарева 3-я армия была разгромлена немцами. Ее остатки отступали, пока не соединились с 5-й советской армией Украины. Тогда группа командиров и членов армейского солдатского комитета провела собрание, на котором было решено «в связи с уходом командующего, ограблением Государственного банка в Славянске, разрухой в штабе, авантюризмом и нечестностью некоторых его членов» создать инициативную группу для того, чтобы «ликвидировать и переформировать 3-ю Революционную армию». Среди участников собрания значатся, в частности, Урицкий и исполняющий обязанности начальника штаба Блюмкин. Причем именно Блюмкину поручалось «задержать тов. Лазарева для того, чтобы получить от него отчеты о деятельности и трате народных денег».
Следовательно, Блюмкин не имеет прямого отношения к похищению денег в Славянске? Согласно этим документам получается, что так. Правда, во всей «славянской истории» так и осталось слишком много загадок.
Блюмкин Лазарева так и не задержал. Но вскоре они увиделись в Москве.
«Углы и выступы домов, окна, вывески, монастырская стена, дощатый забор на брошенном строиться здании — повсюду, — вся Москва была заклеена пестрыми листами бумаги. Черные, красные, лиловые буквы то кричали о ярости, грозили уничтожить, стереть с лица земли, то вопили о необыкновенных поэтах и поэтессах, по ночам выступающих в кафе…
Не было хлеба, мяса, сахару, на улицах попадались шатающиеся от истощения люди, с задумчивыми, до жуткости красивыми глазами; на вокзалах по ночам расстреливали привозивших тайком муку, и огромный, раскаленный полуденным солнцем город, полный народу, питался только этими пестрыми листами бумаги, расклеенными по всем домам…
С кряканьем, завыванием проносились автомобили, в облаках гари и пыли мелькали свирепые, решительные лица. Свирепые и решительные молодые люди, с винтовками, дулом вниз, перекинутыми через плечо, при шпорах и шашках, с обнаженными крепкими шеями, в измятых, маленьких картузах, стояли на перекрестках улиц, прохаживались по бульварам среди множества одетых в белое молоденьких женщин.
Широкий липовый бульвар, видный с площади во всю длину, казался волнующим полем черно-белых цветов. В раковине оркестра, настойчиво фальшивя какой-то одной трубой, играл марш — „Дни нашей жизни“. Так же, как в прошлую, как в позапрошлую весну — раздувались белые юбки, тосковало от музыки сердце, улыбались худенькие лица, блестели глаза. Целое поколение девушек безнадежно ждало вольной и тихой жизни. Но история продолжала опыты».
Это отрывок из рассказа-очерка Алексея Толстого «Между небом и землей» — о Москве весны — лета 1918 года. Он был напечатан на Украине осенью того же года. Тогда Толстой еще не стал «красным графом» и тем более не перешел пока на ортодоксально-советские позиции.
Менее художественно, но не менее жестко описывал Москву весны 1918 года тогдашний антипод Толстого — недавний балтийский матрос и только что назначенный комендант Кремля Павел Мальков:
«Узкие, кривые, грязные, покрытые щербатым булыжником улицы невыгодно отличались от просторных, прямых, как стрела, проспектов Питера, одетых в брусчатку и торец. Дома были облезлые, обшарпанные… Даже в центре города, уж не говоря об окраинах, высокие, пяти-шестиэтажные каменные здания перемежались убогими деревянными домишками.
Против подъезда гостиницы „Националь“, где поселились после переезда в Москву Ленин и ряд других товарищей, торчала какая-то часовня, увенчанная здоровенным крестом. От „Националя“ к Театральной площади тянулся Охотный ряд — сонмище деревянных, редко каменных, одноэтажных лабазов, лавок, лавчонок, среди которых громадой высился Дом союзов, бывшее Дворянское собрание.
Узкая Тверская от дома генерал-губернатора, занятого теперь Моссоветом, круто сбегала вниз и устремлялась мимо „Националя“, Охотного ряда, Лоскутной гостиницы прямо к перегородившей въезд на Красную площадь Иверской часовне. По обеим сторонам часовни, под сводчатыми арками, оставались лишь небольшие проходы, в каждом из которых с трудом могли разминуться две подводы.
Возле Иверской постоянно толпились нищие, спекулянты, жулики, стоял неумолчный гул голосов, в воздухе висела густая брань. Здесь, да еще на Сухаревке, где вокруг высоченной Сухаревой башни шумел, разливаясь по Садовой, Сретенке, 1-й Мещанской, огромный рынок, было, пожалуй, наиболее людно. Большинство же улиц выглядело по сравнению с Петроградом чуть ли не пустынными. Прохожих было мало, уныло тащились извозчичьи санки да одинокие подводы. Изредка, веерами разбрасывая далеко в стороны талый снег и уличную грязь, проносился высокий мощный „Паккард“ с желтыми колесами, из Авто-Боевого отряда при ВЦИК, массивный, кургузый „Ройс“ или „Делане-Бельвиль“ с круглым, как цилиндр, радиатором, из гаража Совнаркома, а то „Нэпир“ или „Лянча“ какого-либо наркомата или Моссовета…