Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отпер комнату, вошел, сел за стол и сунул руку за папиросами — курить в редакции тоже было его давнишней привычкой.
Потом он достал из стола листок бумаги, положил перед собой и, взяв правой рукой авторучку, другой стал сосредоточенно тереть лоб. Когда лоб стал совсем красным, Халык встал и подошел к окну: «Не могу, — прошептал он, — не могу!..»
Окно выходило во двор. Высокие кирпичные стены с трех сторон окружали двор, образовывая глубокий колодец.
На грязной серой стене были намалеваны две черные фигуры. Когда Халык первый раз увидел их из окна, он решил во что бы то ни стало уничтожить эту мерзость — при всей неумелости рисовавшего ясно было, что это мужчина и женщина, и страшно было подумать, что такой человек, как Курбанлы, вынужден каждый день видеть это непотребство. Рисунок на стене долгое время смущал Халыка. Лишь после того как Курбанлы заговорил о «такси», Халык перестал думать о рисунке, теперь он его просто не замечал.
Халык стоял у окна, задумчиво глядя на черные фигуры. Хлопнула дверь, пришел Наджимли — заведующий отделом поэзии, Халык узнал его по шагам.
Когда все уже сидели на местах и головы были старательно склонены над бумагами, Халык тоже сел за стол, тоже достал папки и тоже стал глядеть в рукопись.
Халык не читал и не писал, но он мог спрятать лицо и молчать, а это было почти счастье. Однако счастье оказалось недолгим. До обеда оставалось еще порядочно, когда в редакцию явился пожилой писатель.
Выяснив, что его материал идет в очередной номер, он закурил и, удобно расположившись: на стуле, начал что-то рассказывать. Ну а когда подобный человек что-нибудь рассказывает, полагается не читать рукопись, а, вытянув шею, смотреть ему в глаза, всем своим видом показывая, что тебе до смерти интересно, что ты просто подыхаешь от любопытства!
Халык меньше всего был способен сейчас проявлять интерес к чему бы то ни было, но он, как и все, вытянул шею и сделал соответствующее выражение лица.
Когда Халыку наконец удалось сосредоточиться, он начал понимать, что маститый писатель, чей материал идет в очередном номере, говорит о какой-то деревне в Лерикском районе и о тамошнем роднике, в котором такая вода, что выпьешь стакан — и запросто можешь умять ягненка.
Потом речь пошла о Зардабском районе: там на берегу Куры такой лес, такой лес, никто и понятия не имеет, что это за лес…
До обеда писатель с вдохновением повествовал о живительном лесном воздухе, о целебной родниковой воде и о том, какой удивительный шашлык получается на дубовых углях.
Когда начался перерыв, писатель ушел, но аромат леса и соблазнительный запах шашлыка все еще витал в воздухе.
Очень может быть, что живительный лесной дух и упоительный запах шашлыка долго еще оставался бы в комнате, если бы сразу же после обеда в редакцию не сунулся молодой поэт. Он в одну минуту разогнал ароматы леса и шашлыка. Что касается Халыка, он не почувствовал, что от поэта как-то особенно пахнет, но когда тот ушел, Наджимли, потянув носом, решительно заявил, что граммов триста парень принял. Наджимли приходилось верить — он собаку съел на таких делах.
Пока перед ними сидел пожилой человек, Халык не мог встать из-за стола — это было бы верхом неприличия, когда же молодой поэт, размахивая руками, начал доказывать, что во всей этой редакции никто ни черта не смыслит в поэзии, и комната, только что полная запахов леса и шашлыка, стала полниться Блоком, Элюаром, Пастернаком и Вознесенским, Халык молча вылез из-за стола и тихонько проскользнул в коридор.
Он стоял перед окном, смотрел во двор и думал о том, как же написать брату. Письмо не должно было отличаться от прежних писем, иначе он сразу поймет, в чем дело. А может, не надо письма, бросить открытку} «У нас все благополучно, живы, здоровы, на работе тоже порядок. Привет от твоей сестры Салтанат». Может, так и сделать? Если он пошлет такую открыточку, брат едва ли догадается, что с ним творится. А в самом деле, что же все-таки с ним происходит?
Хуже всего — это «братец». Видимо, так обращались к мужьям в древности, в те незапамятные времена, когда детей обручали с пеленок и когда принято было жениться на двоюродных сестрах. В деревне многие женщины до сих пор так зовут мужей, это, конечно, пережиток родового строя… Да, но при чем здесь письмо? Ведь три недели он ни строчки не писал брату!
И тут Халыку вдруг пришло в голову, что последние три недели он вообще ни строки не написал, на работе-то он тоже не сделал ни на копейку. Мысль эта ошеломила Халыка, он тотчас же вернулся к своему столу и, хотя до конца работы оставалось не больше пяти минут, набросился на пухлые папки.
Рабочий день кончился, Халык побрел на почту. Нужно было отправить письмо жены и хоть пару слов черкнуть брату.
— Ха-лык! Ха-лык! — услышал он знакомый голос.
Голос этот прозвучал как с другой планеты. Ну если и не с другой планеты, то, во всяком случае, из такого места, где совсем-совсем иная жизнь, где женщины не называют мужей «братец». Халык там бывал, скрипучая кровать в общежитии могла подтвердить это. Он, как сказал бы поэт, несколько лет вдыхал аромат этого земного эдема и ждал, терпеливо ждал, когда судьба улыбнется ему и он придет на почту, толкнет тяжелую стеклянную дверь, пройдет к столику у окна, возьмет перо и напишет: «Брат, дорогой, я счастлив».
Шейда сидела в машине рядом с водителем; высунув^ шись в окошко, она махала ему рукой. Курбанлы расположился на заднем сиденье. Расположился очень удобно — «одно дело в такси ездить, другое — в собственной машине…»
Халык не знал, как ему поступить, — машина ведь не затормозила. Он даже видел, что Курбанлы кивнул шоферу: «Давай, давай езжай!»
Шейда все-таки остановила машину. И все равно Халык не двинулся с места. И только когда Курбанлы махнул ему, он подошел, открыл дверцу и сел рядом с начальником. Машина тронулась.
Шейда сидела боком к Халыку, положив руку на спинку сиденья, и рука была у него прямо перед глазами.
И нужно честно сказать, что, хотя все остальное осталось там, по другую сторону сиденья, и перед Халы-ком была только рука: тонкое запястье и пять нежных белых пальцев, — одной этой руки ему хватило бы на десять жизней…
Когда