Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушай, – с милой рассеянной улыбкой, – все нормально. Посадку скоро объявят (неправда, еще не скоро). Мне пора. Береги себя, хорошо?
Береги себя. Да что она, черт подери, нашла в этом “Эверетте”? Что мне оставалось думать – до чего я ей осточертел, если уж она мне предпочла этого вялого слизня. Когда-нибудь, как пойдут дети… Он сказал это вроде в шутку, но у меня кровь застыла в жилах. Как раз такой неудачник и будет повсюду таскаться с сумкой подгузников и детского шмотья. Я корил себя за то, что не был с ней понапористее, хотя, сказать по правде, куда уж дальше-то, без каких-либо поощрений с ее стороны. Я уже и без того опозорился: стоило всплыть ее имени, и Хоби делался очень тактичным, говорил ровно, осторожно. И все равно – я томился по ней годами, будто мучился долгоиграющей простудой, свято веря, что стоит захотеть – и все пройдет. Даже такая корова, как миссис Фогель, и та все видела. И ведь Пиппа не подавала мне никаких надежд, как раз напротив – уж если б я ей был хоть капельку дорог, она бы вернулась в Нью-Йорк, а не осталась после школы в Европе, и при всем при том я, как дурак, цеплялся за тот ее взгляд, которым она меня одарила, когда я впервые пришел к ней, когда сидел у нее на кровати. Я годами подпитывался тем детским воспоминанием, словно бы, измучившись от тоски по маме, я, будто какое осиротевшее животное, припал к ней, а на самом-то деле это со мной судьба сыграла шутку – Пиппа была накачана лекарствами, из-за травмы головы мозги набекрень, да она к первому встречному полезла бы с объятиями.
Мои, как звал их Джером, “таблетосы” я хранил в старой табачной жестянке. Я раскрошил на мраморной столешнице трюмо припрятанную таблетку олдскульного оксиконтина, расчертил ее членской карточкой “Кристис”, разровнял полосочки, потом, свернув трубочкой самую хрусткую банкноту из кошелька, пригнулся к столу – заслезились от предвкушения глаза: рванул взрыв, бабах, осела горечь на гортани, и – шквал облегчения, славный привычный удар под дых, до самого сердца, и я валюсь на кровать: чистое наслаждение, саднящее, ясное и такое далекое от жестяного перезвона невзгод.
7
В тот вечер, когда я шел на ужин к Барбурам, разразилась гроза, хлестал дождь и поднялся такой ветер, что я с трудом удерживал зонт над головой. На Шестой авеню ни одного такси не поймаешь, пешеходы, втянув головы в плечи, проталкиваются сквозь косые струи дождя; в метро на платформе влажно и сыро, как в бункере, капли монотонно шлепаются с бетонного потолка.
Когда я вышел из метро, на Лексингтон-авеню было пусто, капли дождя иголочками отскакивали от тротуаров, уличный шум от ливня, казалось, только усилился. Мимо, в грохочущих брызгах воды, проносились такси. Через пару домов от станции был магазинчик, куда я заскочил, чтоб купить цветов – лилии, три ветки, а то одна слишком уж тоненькая; в крохотном жарко натопленном помещении аромат их показался мне отвратительным, и я понял, в чем дело, когда уже расплачивался: так же тошнотворно, болезненно-приторно пахло на поминальной службе по маме. Когда я оттуда выбежал и свернул в залитый водой переулок, ведущий к Парк-авеню – в ботинках чавкает, по лицу молотит холодный дождь, – то пожалел, что вообще купил эти цветы, и хотел уж было зашвырнуть их в урну, да только дождь хлестал так яростно, что я даже на секунду не решился притормозить и помчался дальше.
Пока я топтался в коридоре – волосы прилипли ко лбу, якобы непромокаемый плащ промок так, будто я его выполоскал в ванной – дверь неожиданно распахнул здоровяк с открытым лицом, студент, в котором я через секунду-другую опознал Тодди. Не успел я извиниться за то, что с меня льет ручьями, как он крепко обнял меня, похлопав по спине.
– Вот это да, – говорил он, провожая меня в гостиную, – давай-ка сюда свой плащ – ага, и цветы тоже, маме они очень понравятся. Круто, что мы встретились! Сколько лет-то прошло? – Он был покрупнее, порумянее Платта, блондин, но потемнее, чем все Барбуры, картонного такого оттенка, и улыбка у него была тоже небарбуровская – ясная, широкая, без намека на ироническую ухмылку.
– Да… – От его радушия, будто бы опиравшегося на былую близость, которой и в помине не было, мне сделалось неловко. – Да, столько лет. Ты уже в колледже, верно?
– Да, в Джорджтауне, приехал вот на выходные. Изучаю политологию, но, по правде говоря, думаю, освоить управление некоммерческими организациями, знаешь, что-нибудь связанное с подростками. – По его широченной, профсоюзной улыбке сразу было видно – у этого Барбура большое будущее, какое пророчили когда-то Платту. – И вот что, уж не сочти за бред, но отчасти за это мне тебя надо благодарить.
– За что?
– Ну, за это. За то, что я решил работать с неблагополучными подростками. Знаешь, ты произвел на меня сильное впечатление, когда жил у нас тогда. Эта твоя история – у меня просто глаза открылись. Я классе в третьем был, что ли, но ты заставил меня задуматься – решить, что, когда вырасту, буду помогать неблагополучным детям.
– Ого, – сказал я, еще не переварив вот это, про неблагополучных. – Хм. Круто.
– И знаешь, это по-настоящему здорово, потому что мы стольким можем помочь нуждающимся подросткам. Не знаю, был ли ты в Вашингтоне, но там столько нищих районов, я сейчас вписался добровольцем в один соцпроект, учу детей из проблемных семей чтению и математике, а летом поеду на Гаити вместе с “Хабитат фо Хьюманити”.
– Он пришел? – Чинный перестук каблуков по паркету, легкое прикосновение к рукаву, и вот уже меня обнимает Китси, а я улыбаюсь в ее до белизны светлые волосы.
– Господи, да ты до нитки промок, – говорила она, ухватив меня за плечи, чуть отодвинув от себя. – Посмотри на себя. Ты как сюда добирался? Вплавь?
У нее был изящный длинный нос миссис Барбур и ее же чистейшие, прозрачные чуть ли не до полоумия глаза – такие же, как у той взъерошенной девятилетки в школьной форме, которая, раскрасневшись, путалась в лямках рюкзака – только теперь она глянула на меня, и от того, в какую она выросла холодную бесстрастную красавицу, я потерял дар речи.
– Я… – Чтобы скрыть замешательство, я оглянулся на Тодди, который занялся плащом и цветами. – Извини, просто все так странно. То есть – ну вот с тобой особенно. (Говорю я Тодди.) Тебе сколько было, когда мы в последний раз виделись? Семь? Восемь?
– Понимаю тебя, – сказала Китси, – этот крысенок теперь себя прямо как человек ведет, верно? Платт, – наспех выбритый Платт в грубом донегалевом свитере и твидовом костюме ввалился в гостиную, словно рыбак-нелюдим из пьесы Синга, – где она хочет ужинать?
– Хммм, – он, казалось, смутился, потер щетинистую щеку, – вообще-то прямо там, у нее. Ты ведь не против? – спросил он меня. – Этта накрыла там стол.
Китси наморщила лобик.
– Ох, надо же. Хотя, наверное, ничего страшного. Давай тогда, унеси собак на кухню, ладно? Идем-ка, – она ухватила меня за руку, дернула за собой шальным, порывистым, кренящим движением, – организуем тебе выпивку, не повредит.
Было что-то от Энди в ее немигающем взгляде, в ее прерывистом дыхании – будто бы его вечно раскрытый из-за астмы рот вдруг чудесным образом преобразился в ее полуоткрытые губы, хрипотцу старлетки. – Я-то надеялась, что она усадит нас в столовой или хотя бы на кухне, у нее в берлоге так уныло… Что будешь пить? – спросила она, повернувшись к бутылкам в буфете, где уже были выставлены бокалы и ведерко со льдом.