Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он работал во флигеле, окруженном старыми темными соснами. По вечерам Шевырев проскальзывал, словно тень, в приотворенную дверь, и Гоголь, убедившись, что никого постороннего нет, читал ему вслух то, что он написал. «Это делалось с такою таинственностью, что можно было думать, что во флигеле, под сенью старых сосен, сходятся заговорщики и варят всякие зелья революции». Так Гоголь прочел Шевыреву полностью семь глав, некоторые из которых были еще не до конца отделаны. И каждый раз он говорил своему восхищенному слушателю: «Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории. Очень рад, что две последние главы, кроме тебя, никому не известны. Ради бога никому».[590] Растроганный таким доверием, Шевырев обещал, что скорее проглотит язык, чем выдаст секрет; второй том был, по его мнению, несравненно выше первого; он не понимал сомнений автора и очень хотел снова вернуть его к радостям жизни. Но даже за столом среди гостей Гоголь был каким-то вялым и говорил неохотно. Он почти не дотрагивался ни до одного блюда, глотал какие-то пилюльки, пил одну воду. «Он страдал тогда расстройством желудка; был постоянно скучен и вял в движениях, но нисколько не худ на лицо. Говорил немного и тоже как-то вяло и неохотно. Улыбка редко мелькала на его устах. Взор потерял прежний огонь и быстроту. Словом, это были уже развалины Гоголя, а не Гоголь».[591]
С большим трудом, словно вытягивая из себя клещами фразу за фразой, писал он продолжение «Мертвых душ» и при этом еще готовил переиздание своего «Собрания сочинений». Чтобы сэкономить время, он поручил печатание каждого тома разным типографиям. А книгопродавцы распространяли тем временем слухи, что роман скоро будет запрещен, и продавали на черном рынке те немногие экземпляры, что у них еще оставались от издания 1842 года по сто рублей за каждый. И, как нарочно, московская цензура медлила с разрешением на переиздание. В полном отчаянии Гоголь умолял П. А. Плетнева пожертвовать своим экземпляром «Собрания сочинений» и устроить так, чтобы было получено разрешение хотя бы от цензуры в Петербурге.
«Прежде хотел было вместить некоторые прибавления и перемены, но теперь не хочу: пусть все остается в том виде, как было в том издании. Еще пойдет новая возня с цензорами».[592]
Гостеприимство Шевыревых было безупречным, но стремление к перемене мест было в Гоголе настолько сильным, что он не мог продолжительное время видеть одни и те же лица. Внезапно он разволновался, засуетился – куда поехать, чтобы увидеть нечто новенькое? По правде говоря, он затруднялся только из-за большого выбора. Несколько дней он провел на даче актера М. С. Щепкина, несколько дней в Абрамцево, у Аксаковых, а как только начались дожди, вернулся в дом Толстых.
Именно там он получил письмо от своего друга из Петербурга, М. С. Скурдина, который сообщал ему о критических замечаниях, высказанных в его адрес публицистом в изгнании А. И. Герценом, в брошюре, вышедшей на французском языке «О развитии революционных идей в России». Хоть Гоголь и привык к нападкам либеральной печати, его тем не менее потрясли обвинения этого чрезвычайно умного человека, который упрекал его в том, что в «Избранных местах из переписки с друзьями» он отрекся от благородных идеалов своей молодости. Он смутно чувствовал, что какая-то часть его читателей от него ускользает, в то время, как он хотел бы всех привлечь на свою сторону. Если он проповедует всеобщую любовь, то как он может являться для кого-то объектом ненависти?
Его абсолютная искренность должна бы, как ему казалось, обезоружить критиков.
Когда П. В. Анненков навестил его, он увидел, что Гоголь обеспокоен тем, как будет принята его книга, и в то же время абсолютно утерял ощущение политической реальности происходящего. «Он почти ничего не знал или не хотел знать о происходящем вокруг него, а о ссылках и других мерах отзывался даже, как о вещах, которые по мягкости исполнения были отчасти любезностями и милостями по отношению ко многим осужденным… Провожая меня из своей квартиры, Гоголь, на пороге ее, сказал мне взволнованным голосом: „Не думайте обо мне дурного и защищайте перед своими друзьями, прошу вас; я дорожу их мнением“».[593]
А между тем в Васильевке Мария Ивановна с дочками активно готовились к свадьбе. Гоголь обещал быть, но тянул с отъездом. Принятие любого решения казалось ему мучительным испытанием. Он прекрасно себя чувствовал лишь тогда, когда он колебался, когда его раздирали противоречия, когда ему надо было спасаться бегством. К тому же он боялся, что не вынесет глупых претензий своей сестры Елизаветы. Из чувства мужской солидарности со своим будущим зятем он написал ему письмо с очередным предостережением:
«Матушка и сестры мечутся теперь всюду, как угорелые кошки, чтобы накупить поболее для невесты всякого белья и тряпья. На это они усадят много денег, если только их где-нибудь достанут, а вам с этим тряпьем будет только возня. Пожалуйста, уверьте, что ваша жизнь бивуачная и что вам некуда девать этот сор, а что лучше, если они могут это исполнить потом. Не торопясь, они изготовят это постепенно к какому-нибудь другому времени».[594]
После чего Гоголь получил письмо от матери, которая писала, что болеет, и умоляла его приехать в Васильевку, чтобы увидеться с ней и благословить сестру на пороге новой жизни. Он не мог дольше колебаться.
«Я решился ехать; но вы никак не останавливайтесь с днем свадьбы и меня не ждите. Мне нельзя скоро ехать. Нервы мои так расколебались от нерешительности, ехать или не ехать, что езда моя будет нескорая; даже опасаюсь, чтобы она не расстроила меня еще более. Притом я на вас только взгляну, и поскорее в Крым, а потому вы, пожалуйста, меня не удерживайте. В Малороссии остаться зиму для меня еще тяжелей, чем в Москве. Я захандрю и впаду в ипохондрию. Мне необходим такой климат, где бы я мог всякий день прогуливаться. В Москве, по крайней мере, теплы и велики дома, есть тротуары и улицы».[595]
Выехав из Москвы 22 сентября 1851 года, он пережил в Калуге новый приступ сомнений. Следует ли ему продолжать путь или повернуть назад? Любовь братская и любовь сыновняя боролись в нем с отвращением, которое вызывали в нем все эти семейные истории. То он говорил себе, что рискует своим душевным покоем, отправляясь в эту ненужную поездку, то думал о матери и сестрах, которые с нетерпением ждали его в Васильевке, и повторял себе, что не имеет права их разочаровывать. Чувствуя полное замешательство, упадок духа и воли, он отправился в Оптину пустынь, чтобы посоветоваться со старцем. Игумен Макарий выслушал его благожелательно и посоветовал ему продолжать путь. Не до конца убежденный, все еще испытывая смятение в душе, Гоголь вернулся на следующий день, чтобы объяснить ему, какие у него есть мотивы, чтобы все же вернуться в Москву. Бросив проницательный взгляд на своего собеседника, иеромонах Макарий признал, что, может быть, действительно, так будет лучше. Эти мирные слова, вместо того, чтобы успокоить Гоголя, усилили его мучения. На третий день он явился к старцу снова и рассказал, как горько будет его семье, если он откажется от поездки. Потеряв терпение, монах принял его сухо, посоветовал ехать на свадьбу и прекратил разговор. Тотчас Гоголь написал ему письмо, говоря о своей нерешимости и волнении при мысли о поездке: