Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мой век…», на который мы часто ссылались на этих страницах, получился и впрямь книгой, что ставит Мариенгофа в один ряд с бессмертными мира сего. Мемуары имели и более идиллическое название – «Как цирковые лошади по кругу…» – которое восходит к короткому стихотворению:
Ещё немного пафоса из «нерукотворного памятника»:
«Только в моём веке красные штаны, привязанные к шесту, являлись сигналом к буре в зале бывшего Благородного собрания. Только в моём веке расписывались стены монастыря дерзкими богохульными стихами.
Только в моём веке тыкали пальцем в почтенного профессора Ю. Айхенвальда и говорили: “Этот Коган!”
Только в моём веке знаменитый поэт танцевал чечётку в кабинете главного бухгалтера, чтобы получить деньги!
Только в моём веке террорист мог застрелить человека за то, что он вытер портьерой свои полуботинки.
Только в моём веке председатель Совета Народных Комиссаров и вождь мировой революции накачивал примус, чтобы подогреть суп.
И т.д., и т.д.
Интересный был век! Молодой, горячий, буйный и философский».
Мариенгоф уже чувствует приближение старухи с косой, а вместе с ней и бессмертия. Как и Есенин, Анатолий Борисович знает это точно, он «догонит славу». Поэтому в последние годы стремится расставить точки над i и досказать несказанное.
В январе 1959 года неожиданно пишет Николаю Эрдману:
«Так вот, Николаша, так вот, милый, в 1959 году нам с Нюшкой почему-то захотелось объясниться тебе в любви. И даже письменно!.. Под нашим городишкой, в нашем Доме Творчества, дышал прелестной в этом году зимой – Файко482. И мы пять дней подышали. Разумеется, встречались, он даже к нам на Бородинскую заглянул, а мы приехали на его “отвальную”, – и, как всякое старьё, вспоминали “нашу эпоху”, а в ней и тебя – конечно, с нежностью.
А как твоё здоровье, Коленька? Писать-то ты неграмотен, может, ненароком по телефону в полночь позвонишь?
Мариенгоф приступает к работе над мемуарами. Сначала берёт «Записки сорокалетнего мужчины» 1937 года и преображает их в тоненькую рукопись «Это вам, потомки!», затем обращается к более крупной форме.
Давид Шраер-Петров считал, что Мариенгоф занимался мемуарами, чтобы сдавать их в ЦГАЛИ: так помимо пенсии добывался хоть какой-то заработок. Но, как вы понимаете, это только часть правды. Стоит вспомнить и другую историю. В семидесятые годы с Никритиной вела беседы и переписку Лариса Сторожакова. В письме к молодой исследовательнице Анна Борисовна упомянула и один хитрый ход Мариенгофа: в войну он нашёл свою книгу «Роман без вранья», от руки переписал её и продал в музей.
Что и говорить, Анатолий Борисович был находчивым человеком. Вот и думай после этого: ради одних только денег писались мемуары или нет?
В военное время из-под пера Мариенгофа вышла пара стихотворений, где он уже готовился перешагнуть жизнь:
* * *
* * *
Это примерно 1944 год. А что же поэт чувствовал десятилетие спустя?..
В 1954 году Мариенгоф преимущественно путешествует по Советскому Союзу – у Никритиной очередные гастроли. На этот раз судьба забросила их в Баку. Оттуда воодушевлённый 57-летний Мариенгоф строчит Эйхенбауму письмо, полное поэзии:
«Ты, Борушок, в Баку-то бывал? По-моему, нет. Значит, живописать надо? Ну, чуть-чуть попробую. Кругом асфальт. И скверики асфальтовые, и сады, и парки, и всё прочее. Я сначала на это рассердился. А потом объяснили.
“У нас, – говорят, – ветер, нарды, весь песок к чёртовой матери унесут!” Ладно… Улицы в деревьях. Они в цвету. Ароматы! Ароматы! Нюхаю, не нанюхаюсь. Спрашиваю: “А как называются эти чудные деревья?” Говорят: “Вонючками”. Нет, этот город не колыбель поэтов. А другой житель добавил: “У этих деревьев есть ещё и второе название: нахалы”. “Почему же так?” “А потому что им всё нипочём. Никакой природы не нужно, никакой ласки. Видите, – так из асфальта и прут”… Может, Боренька, мы тоже с тобой “нахалы”?.. Ты со своим “Полонским”, я… Нет, у меня что-то “не прётся”. А тебе: дай господь “переть”!..
От жары пока ещё не подыхаем. Но завтракаем и ужинаем мороженым. У нас есть такая любимая тер-р-раса под сенью вонючек. Всё туда ходим. Вчера азербайджаночка, что нас питает мороженым, показывая на Нюху, говорит своей подруге: “Я всё на его ухо гляжу. Он каждый день гуляет в новом серёжке”. А про меня так: “Она хочет 200 гр. мороженой. Подай ей, пожалуйста”.
Стало быть: всё наоборот!.. Как в литературе что ли?
Потом пошли в Парк Культуры. Просят за вход 1 рубль. Я спрашиваю: “А что вы мне за 1 рубль покажете?” Отвечают: “Что?.. Ресторан покажем!” Вот, Борушок, наша жизнь в Баку. И ещё грызём калёные семечки на ночном приморском бульваре, и я хожу в колониальной соломенной шляпе с резинкой через морду, прокоптевшую на солнце. Собираемся, по дороге в Сочи, денька на два заглянуть в Тифлис, который осчастливил человечество полужидом Андронниковым. В поезде я слушал по радио его речугу о Лермонтове. В ножки тебе кланяюсь, дорогой профессор, за ученика!
Целую много, крепко и нежно всё семейство.
Мариенгоф – большой мастер эпистолярного жанра. То, что мы знаем о нём из его же мемуаров, – только малая часть. Да и язык его в письмах по-новому раскрывается.
«Дела великолепные – нос у меня лупится от солнца, которого почти месяц не видели; оброс ленью и жиром – брюхо а ля Козаков – может быть, ты из доброты назовёшь его брюшком; писал только письма – литература от этого без сомнений выиграла – разумеется, если Нюха эти письма сохранила для потомства… И всё остальное в том же роде и в том же духе».