Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тебя тут же заметят и подвергнут единодушному, молчаливому остракизму. На тебя будут глядеть так, как будто бы ты — самый свежий выходец из преисподни, либо как на жалкого дурака, не понимающего своей же выгоды, то есть с искренним состраданием. И если ты и найдешь в себе силы спокойно проигнорировать все эти внешние штучки, все равно ты вскоре ощутишь такое одиночество, такую никчемность, что это тебя вышибет с базара, и пройдет много времени, прежде чем вернется к тебе твоя прежняя уверенность в себе. Разумеется, если она была у тебя до этого.
Впервые я побывал на Моздокском базаре в сорокаградусную июльскую жару шестьдесят шестого года. Вероятно, эта непривычная жара в сочетании с грандиозной, совершенно для меня неожиданной стихией торговли и подействовали на меня оглупляюще. Я толкался в базарной толпе подобно лунатику, ощущая себя не изнутри, а как бы со стороны. Был сам не свой в буквальном смысле. С каждой минутой хождения по базару это отчуждение моего «я» все усиливалось.
После двух стаканов сухого вина, которым торговали в ларьке колхоза «Ленинский путь», я несколько взбодрился, но ненадолго…
Базар обволакивал, поглощал, впитывал в себя и переваривал без всяких отходов. Я понял: сопротивляться бессмысленно… Шатаясь в толкучке, я смутно чувствовал, как базарная стихия незаметно подмывает все мои, казалось бы, крепчайшие социально-нравственные устои. Открылось что-то широкое, ничем не ограниченное… Я с изумлением ощущал, что из меня мог получиться кто угодно, вплоть до контрабандиста. «А что? — думалось мне. — Ничего не боюсь!» Так странно подействовал на меня воскресный Моздокский базар с его белым и красным сухим вином, с его удивительным изобилием. Здесь торговали, видимо, всем, что рожала и что носила на себе земля Северного Кавказа. И не только Северного. Живность, к примеру, тут была вся, начиная от самого молодого и безрассудного цыпленка с розовой, просвечивающей сквозь первое оперение кожицей до громадного, облезлого, с отвисшей губой верблюда. Верблюд стоял у кирпичной стены неподвижно и глядел куда-то за горизонт, не скрывая, как мне показалось, своего ехидно-мудрого презрения ко всему белому свету. Ткани и шкуры, одежда и обувь — поношенные и наиновейшие — все это имелось здесь также в избытке, а в скобяном ряду можно было купить все, от булавки до мотоцикла. Помню я, как в тумане, поспешил вырваться из базарного плена. Тут только стало слышно, что сквозь гул базара пробивается какой-то другой, ровный и отрешенный шум — это был шум Терека. Я решил выкупаться; горячий пот стекал по спине, легкая летняя одежда не успевала его впитывать.
Терек — стремительная река. Но, глядя на него первый раз, испытываешь разочарование: после лермонтовских стихов он кажется совсем не таким, каким хотелось бы. И все же, слушая его тревожно-усыпляющий шум, хотя и с некоторым усилием, но можно, наверно, представить охоту толстовского Оленина, услышать песни и ругань дяди Брошки. А глядя на заречный лиственный лес, испытываешь странное ожидание: кажется, что вот-вот где-то там мелькнет лохматая шапка абрека и раздастся хлопок ружейного выстрела, блеснет на солнце клинок шашки, послышится песня прекрасной горянки. Но ничего подобного ни на том берегу, ни на этом не было и духу. Только невдалеке три старика увлеченно играли в карты в тени дерева.
Вода в Тереке оказалась похожей по цвету и температуре на кофе с молоком, которым потчуют в московских столовых. Я в этом убедился сам. Больше того, попробовал эту воду чуть ли не на вкус. И вот как это было. Я вздумал переплыть на другой берег. Но он был пустынным и жарким. Я поднялся метров на триста по течению и поплыл обратно. В воде было все же не так жарко, я плыл с удовольствием. В эти минуты как-то забылось, что летом вода в Тереке особенно стремительна. Тающие в горах ледники посылают Тереку свои чистые, но постепенно мутнеющие подкрепления. Река во многих местах за короткое время значительно меняет русло, перемывая с одного места на другое массы песка, размывая глинистые берега. Еще сто тридцать лет тому назад Терек в стихах Лермонтова обращался к старому Каспию:
Я сынам твоим в забаву Разорил родной Дарьял И валунов им на славу Стадо целое пригнал.И вот по такой воде плыть было очень приятно, но неожиданно я обнаружил, что за какую-то минуту-две меня унесло не меньше как на полкилометра. Я прибавил ходу, стараясь приблизиться к берегу, но меня несло все дальше. Мною овладел легкий испуг. Я поплыл наперерез, но берег не приблизился. Тогда я поплыл изо всех сил и вдруг почувствовал, как мои мышцы стремительно ослабли. Началась сердечная спазма, похожая на ту, какие испытывают больные грудной жабой. Я почувствовал, что начинаю тонуть. Меня охватил ужас, причем не обычный, а какой-то другой, плотский, что ли. Но даже сквозь него, сквозь протестующий вопль моего тела, хоть и слабо, но пробивалось обычное пищание иронии, издевки над собой: «Что, достукался, покоритель Кавказа… Теперь ты не выкрутишься». Однако что-то протестовало во мне сквозь ужас, вероятно, без ведома сознания, заставило себя сделать то, что надо, то есть успокоиться и думать. Сознание в свою очередь быстро сориентировалось в обстановке, прикинуло, что и как, и молниеносно пришло к выводу: «Надо отдохнуть. Не двигаясь, переждать, скопить силы и подплыть к берегу». Я лег на спину, слегка шевеля ногами, чтобы только-только держаться на воде. Меня несло и несло, все дальше, к самому мосту. Потом я снова поплыл к берегу. Но Терек, словно забавляясь, то приближал, то вновь относил меня от берега. Не помню, как мне наконец удалось ухватиться за