Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я подам апелляцию, – говорит Гжесь и хочет поддать газу. Я хватаю его за руку.
– Не гони, теперь, если погонишь, убьешь нас.
– Я не хочу тебя убить, – отвечает он. Звучит довольно искренне.
В своем симулировании спокойствия он продвинулся до трупного окостенения, до приволакивания ногами. Казалось, его плохо воскресили. Я знала, что он притворяется. Оттянула его от Камилы, когда та шла к выходу под присмотром своего мужа. Заслонила ее собой, но он на нее даже не посмотрел. Как и все, смотрел на собственные ботинки.
Я не предвидела Чокнутого, который заступил ему дорогу сразу у выхода из здания.
– Это не конец, – сказал тот. Его улыбка была искренней, как серная кислота.
Гжесь молчал. Поднял голову.
– Разве что вы перестанете пороть херню, ты и твой старик.
– Простите, но это угроза, а я – журналистка, – сказала я ему, даже не подумав, как смешно это могло прозвучать.
– Иди лучше за муженьком следи, не дрочит ли он где, – ответил Чокнутый и отошел, а оглянувшись на нас снова, сплюнул, скалясь, жевательной резинкой.
– Я никогда к ней даже не притронулся. В смысле, не ударил, – Гжесь все время контролирует себя, чтобы не гнать. – Но сегодня хотелось ей вхерачить. Встать и въебать промеж глаз.
Я смотрю на пол машины. Тот все еще покрыт ковром из пепла и бесконечного числа окурков.
– Естественно, я бы такого не сделал, – продолжает он. – Ну ясно, сука, что не сделал бы. Но, может, тогда бы она задумалась. Отреагировала бы. Сделала хотя бы что-то. Может, поплакала бы. Хоть что-то. Потому что, когда б я просто разбился, разъебался бы тут, говорю тебе, ей бы и дела не было. Она на того уже «отец» говорит. Или «папи», или как там они, нахер, говорят. Она поверила во все это, сука, как в Коран.
Мы едем назад. Въезжаем с другой стороны, не через боковые улочки у костела, но по главной дороге, где лес с обеих сторон начинает уступать предприятиям и покрытым кучами древесины площадкам.
– Это фабрика Берната, – говорит Гжесь, показывая на один из корпусов, белый, грязноватый параллелепипед, с жестяным козырьком над входом, с ровной черной надписью БЕРПОЛ на желтом фоне.
– Когда-то же между вами было все о'кей, да? Это, наверное, хуже всего: в такой ситуации вспоминать, что между двумя людьми когда-то могло быть что-то хорошее? – спрашиваю я.
Предприятия уступают место частным домам, которые расположены на все более равных расстояниях друг от друга.
– Было, и что с того? – отвечает он.
Мы останавливаемся перед опущенным железнодорожным шлагбаумом.
– А как вы познакомились?
– Я всегда ее знал, – отвечает Гжесь.
– Она тоже из Зыборка?
В суде она казалась человеком, забетонированным изнутри. Я думала, не попадет ли такая ненависть рикошетом в детей. Можно ли настолько не переваривать мужчину и одновременно любить его детей? Но, может, только бездетная женщина и задает себе такие глупые вопросы.
По колее едет длинный товарняк, ржавая змея одинаковых цистерн, с одинаковой эмблемой язычков пламени в круге.
– Да, неподалеку отсюда, – говорит Гжесь.
– И как вы познакомились?
– В Торуне. Кажется, я тогда снова пытался учиться. А может, уже и не учился, но все еще вкручивал отцу, что учусь. Знаешь эту историю. И нашу тоже знаешь, потому что все они одинаковы. Она была младше меня. Только что приехала учиться. Была в клубе, и я был в клубе. Мы проговорили, что мы оба из Зыборка, и пошло.
– И что, залетели? – спрашиваю я, кажется, Миколай рассказывал нечто подобное.
Поезд проходит. Шлагбаум поднимается, медленно, с упорством больной руки. Мы едем.
– Нет, – качает Гжесь головой, а потом впервые с того времени, как мы едем, глядит на меня. – Не залетели. Мы любили друг друга. Мы хотели иметь детей.
– И как же вы так все просрали?
Он не отвечает – только оглядывается. Словно почувствовал, вынюхал, заметил нечто, чего я не вижу, что-то скрытое в воздухе, спрятанное на пустых улицах под стальным небом. Мы минуем ряды супермаркетов, поликлинику, доезжаем до главного кольца в городе, совершенно одни.
– Как? – спрашиваю я снова, когда он поворачивает к больнице.
Тогда на лестнице у Томаша случился инфаркт. В рамках неотложной помощи его доставили в Ольштын, где сделали сцинтиграфию. На следующий день его снова перевели в Зыборк: Добочинская хотела, чтобы он находился в ее отделении.
– Смогли. Все можно просрать, – говорит он, когда мы останавливаемся у больницы.
– И как думаешь, кто это сделал? – я смотрю на него, а он глядит вперед, сосредоточенный, держа ладони на рулевом колесе, словно продолжает рулить.
– Я, потом она, а потом снова я, а потом снова она, – отвечает тихо. И добавляет, словно бы сам себе: – Что тут, сука, происходит?
И прежде чем я успеваю спросить, о чем он, потому что паркинг перед госпиталем – обычный бетонный паркинг с несколькими машинами и осиротевшей, пустой «скорой», Гжесь выскакивает из машины, вообще на меня не глядя.
Я бегу следом.
Они вырастают перед глазами внезапно, уже внутри. Картинки, которые кто-то подсовывает мне под нос. Агата, Миколай. Все внезапно, в последний момент перед столкновением, выпадают прямо из воздуха. Стоят, но стоят так, словно бежали. Это всегда заметно по лицам – что-то случилось. Я даже не понимаю, что мелькает у меня в голове: это игра с отрицательной суммой, все мы шли именно к этому моменту, медленно, очень узкой тропинкой, безо всяких там перекрестков и ответвлений.
Узкой, словно этот пустой, воняющий лизолом коридор.
Агата белая, словно бумага. Едва стоит. Несколько отвратительно долгих секунд я уверена, что Томаш мертв. Даже начинаю прикидывать, что это значит для меня. Начинаю перебирать, что должна чувствовать. Но после короткого раздумья понимаю, что не должна выбирать. Я чувствую несправедливость. Да, несправедливость – это эмоция. Безмерно конкретное чувство. Начинается болью в горле, словно ты проглотил гвоздь.
Это несправедливость, если вдруг внезапно и преждевременно умирает человек с характером тарана, потому что роль тарана – пробивать стену, а не распадаться во время такого пробивания.
Мы продолжаем стоять в совершенно пустой больнице. Агата держит меня за руку так сильно, что от ладони вот-вот отольет вся кровь.
– Он умер? – спрашиваю я вот так с места, сквозь стиснутое горло.
– Нет, – отвечает Агата. – Не умер.
– Ну так пошли к нему, – говорю я.
– Мы не можем к нему пойти, – отвечает Миколай.
Миколай смотрит на Гжеся, а тот – на Миколая, и в этом взгляде похожих глаз есть попытка телепатии, возможно, вполне удачная, потому что Гжесь продолжает стоять, все еще не задавая никаких вопросов.