Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гамов долго смотрел на меня. И я снова увидел то, чего не замечал в толчее ежедневности. Гамов сильно сдал — постарел, осунулся, под глазами легли чёрные полукружья, щёки посерели. Он, однако, сказал, не отвечая язвительностью на язвительность:
— Вы сами напишете обращение к народу, которое я оглашу.
— Тогда записывайте вопрос, выносимый на референдум.
И я громко продиктовал:
Согласны ли вы ценой сокращения своего продовольственного пайка оказать благородную и великодушную помощь голодающему населению тех стран, которые воюют с нами и солдаты которых завтра, возможно, используют эту помощь для того, чтобы нанести нам поражение в бою?
Гамов записал и усмехнулся.
— Хитро! Ответ предполагается только один, такова нормальная логика. Но я принимаю ваш вызов, Семипалов. Именно на такой прямой вопрос нужно получить прямой ответ. Вскрыть самое глубинное в каждом, не только то мелкое, то близорукое, что на поверхности.
Я спросил:
— Вы хотите узнать, соответствует ли дух народа вашему высокому духу? Даже так: достоин ли наш народ своего руководителя?
Гамов не уклонился и от этого удара.
— История навалила на меня груз ответственности. Я могу вытянуть его только совместно с моим народом. Если между нами возникнет пропасть, мне нечего делать на моём посту.
Я вдруг сказал то, о чём секунду назад и не думал говорить:
— Гамов, вы плохо выглядите. Вы не заболеваете? Может, отложим референдум, чтобы вы подлечились? Ещё никогда не видел вас таким усталым.
Он покачал головой.
— Ещё никогда судьба не ввергала нас в такие сложности. Все мы, от министров до чистильщиков сапог, должны показать, чего реально стоим. Я чувствую себя неважно, но мне не до лечения.
Нет, не баловала нас судьба в ту осень спокойствием! И если на полях молчали батареи, то в душах вибрировали страсти не слабей тех, какими терзали тела электровибраторы. Гамов, заранее всё предугадывающий, и отдалённо не подозревал, как закончится заседание правительства Латании с правительством наших союзников, руководителями Комитетов Помощи и Спасения, редакторами газет и стерео.
Заседание открылось в самом обширном зале столицы. Гамов не поднимался на трибуну, а говорил, лишь незначительно возвышаясь над столом, — очень невыгодное для оратора положение. На сцену он пригласил всех членов Ядра, я разместился по правую руку от него, Вудворт — слева. Гамов говорил, а я рассматривал зал. И я увидал людей, с которыми сто лет не встречался, даже забыл о существовании многих, а они существовали, работали, даже занимали видные посты. В первом ряду уселись рядком два злых врага, всячески поносивших один другого и при встречах взаимно воротивших носы, — огромный Константин Фагуста и почти пигмей Пимен Георгиу. Кроме этого противоестественного соседства, все разместились по строгому чину — отдельной кучкой министры и их заместители, военные высоких рангов, руководители заводов и институтов. В общем, каждый, вызванный сюда, теснился к своей группе, заражаясь общим для неё мнением. Особо во втором ряду сидели женщины — высокая Людмила Милошевская, она, я догадывался, выбрала это место, чтобы стерео показывало лишь её лицо, а сидящие впереди экранировали ноги, отнюдь не бравшие «совершенством обточки», как называл красивые женские ноги Готлиб Бар в те довоенные годы, когда слыл остряком и женопоклонником. К Людмиле приткнулась Анна Курсай — не побоялась показать зрителям свою красоту рядом с красотой Людмилы. Женщины, сколько я раньше знал, на такие рискованные сравнения не решаются. Впрочем, теперь они числили себя не так женщинами, как деятельницами: Людмила появилась в этом зале по праву высокой должности, а Анна Курсай совершила если и не подвиг, то выдающийся акт: подняла своими объездами сёл и городов всю Флорию, женскую её часть, естественно, — выдача целебного молока «на одну женскую голову», как это, наверно, формулировалось у статистиков, вышла точно такой, как Анна пообещала мне во время нашего объяснения во взаимной ненависти — выше, чем в других регионах страны. Не ценить такое старание я не мог и, хотя на всех дорогах Флории по-прежнему висели красочные плакаты с грозным предупреждением: «Генералу Семипалову въезд во Флорию воспрещён!», уже не впадал в раздражение при одном слове «флор».
Но если красавица Анна не побоялась сесть рядом с красавицей Людмилой, то ещё отважней поступила дурнушка Луиза Путрамент. Её тоже пригласили на совещание, она активно включилась в «молочную кампанию» в своей стране и, хоть в Нордаге — вероятно, особенность всех северных стран — женщины не хвастаются плодовитостью, но выдача молока «на голову» уступала лишь выдаче во Флории. Так вот, Луиза тоже села рядом с Людмилой, и сравнение — для мужского глаза — было до того не в её пользу, что, уверен, на неё заглядывались даже больше, чем на Людмилу: необычное покоряет.
И два политических противника, вожди Патины, оптимат Понсий Марквард и максималист Вилькомир Торба сидели в одном ряду, за женщинами. Но они всё же постарались, чтобы их разделил какой-то мужчина внушительного телосложения и, вероятно, внушительной должности, иначе не заслужил бы входа сюда — впрочем, я того мужчину не знал.
А Гамов повторял для правительственного собрания речь, какую уже произнёс на Ядре, но повторял её более бледно и невыразительно. Нас он убеждал вдохновенно, в каждом слове звучала страсть, он понимал, какие необычайные идеи ставит нам в исполнение и, стало быть, надо, чтобы даже голос подчёркивал эту необычайность: убеждал не только логикой, но и голосом, и мимикой, и блеском глаз — он это умел, он был мастером на такие приёмы. А сейчас правительственному собранию он докладывал тускло, не зажигал, а словно бы читал по бумажке скучнейший текст — даже временами путался в словах, чего с ним ещё не бывало.
— Он никого не убедит, — тихо сказал я сидевшему рядом Прищепе. — Мы выиграем спор с ним без особых усилий.
— Впечатление такое, будто он заранее уверился в поражении, — шепнул ответно Прищепа. — Но ведь этого не может быть!
— Не может быть, но будет, — предсказал я.
Гамов в это время зачитывал вопрос, вынесенный на референдум, — сообщил, какие споры были на Ядре, как он оказался в меньшинстве и как без возражений принял мою формулировку.
— Она составлена так, что предусматривает только один ответ, — сказал он. — Вы спросите, почему я согласился? Возможно, заподозрите, что внутренне сам жажду отрицательного ответа. Нет, я жду только положительного ответа, я верю, что он… И если даже на такой ответ, если даже… Значит, мой народ способен на самое высокое, на то, что единственно полно… Ради чего само человечество… Я верю в божественную миссию человека, я верю…
С ним совершалось что-то необъяснимое: он вдруг стал терять нить речи, совсем не справлялся с языком. Уже не предложения, а какие-то вскрики, остановки между словами, много продолжительней самих слов. Я видел ясней всех — вероятно, единственный ясно видел, ибо сидел рядом, что он судорожно вцепился руками в край стола, что пальцы его от усилия побелели, он словно бы почувствовал, что может упасть и силой удерживал себя на ногах. Я вскочил, отбросил свой стул, метнулся к нему. Он зашатался, схватил меня за плечо, стал оседать. Зал вскрикнул. Я услышал единый крик, в нём выделялись женские голоса, тенора и баритоны мужчин, чьи-то потрясённые басы, но я, повторяю, слышал крик зала, многоголосый, но единый вопль…