Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть такая потребность – пробежаться по помосту, но музыке от этого никакого проку, потому что на бегу не очень-то и сыграешь. И потом, когда ты дотуда добежал, надо бежать обратно. И тогда думаешь: зачем я это делаю? Мы поняли одну вещь: стадион может быть хоть каких размеров, но если сфокусировать бэнд вокруг одной точки, можно представить, что он вполне компактный. С телеэкранами публика теперь может видеть, как четыре-пять человек сплоченно бьются на одном пятачке. Это гораздо более мощная картинка, чем когда мы все рассеяны и носимся повсюду. Чем больше мы этим занимаемся, тем нам яснее, что смотрят-то все на экран. Я как спичка – во мне пять футов десять дюймов, и больше я не вырасту, как ни верти.
Когда отправляешься в эти изнуряющие разъезды, превращаешься в машину – весь твой режим подгоняется к концерту. С самого подъема начинаешь готовиться, он весь день целиком занимает твой мозг, даже если тебе кажется, что ты знаешь, что будешь делать. После у тебя есть несколько часов на досуг, если захочется, если не вымотаешься насмерть. Когда тур начинается, у меня уходит два-три шоу, чтобы найти себе место, попасть в свою струю, и дальше я могу трубить хоть вечно. У нас с Миком разный подход к этому делу. Мику нужно намного больше пахать физически, чем мне, кроме того что я таскаю пять-шесть фунтов гитарного веса. Потому и концентрация энергии происходит по-разному. Он много тренируется. У меня подготовка и сбережение энергии – это жить как обычно. Что достает – это переезды, гостиничная кухня, что угодно. Иногда это порядочно треплет нервы. Но, как только выходишь на сцену, вся эта бодяга чудесным образом улетучивается. Выступление на сцене – это никогда не достает. Я могу играть одну и ту же вещь раз за разом, из года в год. Когда наступает очередь Jumpin' Jack Flash, это никогда не повтор, всегда какая-то вариация. Всегда. Я бы никогда не стал играть песню, если б она для меня умерла, мы не способны что-то просто так оттарабанить. Настоящий отдых – это когда выходишь играть. Когда мы на сцене и заняты своим делом – это чистый кайф и радость. Естественно, без выносливости на длинной дистанции тут не обойдешься. И единственное, как я способен поддерживать внутренний импульс во время наших затяжных туров, это питаться энергией, которую мы получаем от публики. Она мое топливо. Все, что у меня есть, – эта энергия горения, особенно когда я с гитарой в руках. Меня распирает неимоверный, бешеный восторг, когда народ поднимается со своих мест. Если бы перед сценой было пусто, я бы просто не смог. Каждое шоу Мик накручивает примерно десять миль, я – пять с гитарой на шее. Мы бы не смогли ничего этого без их энергии, мы бы даже о таком не мечтали. Из-за них нам хочется стараться выложиться на всю катушку. Делать что-то такое, что мы вроде не обязаны делать. Это происходит с каждым новым выходом на сцену. Еще минуту назад мы мирно тусовались друг с другом типа: “Что там у нас первой вещью?” или “О, а давай-ка дунем еще разок”. И вдруг мы на виду у всех. Не то чтобы это было как-то неожиданно, потому что весь смысл как раз в этом и есть. Но весь мой организм как бы поднимается на несколько ступенек. “Дамы и господа, Rolling Stones!” Я слышу это уже сорок с лишним лет, но в ту секунду, когда я выхожу и выдаю первую ноту, какую угодно, – это как если бы я ехал в “датсуне” и вдруг пересел в “феррари”. На первом аккорде, который я беру, я уже слышу внутри, как собирается вдарить Чарли и как в него вступит Дэррил. Это как усесться верхом на ракету.
* * *
Четыре года прошло между Steel Wheels и 1994-м, когда случился Voodoo Lounge. Я и остальные получили время для того, чтобы заняться другой музыкой: сольными пластинками, работой по приглашению, участием в альбомах-трибьютах и всякого другого рода идолопоклонстве. Постепенно я переиграл почти со всеми выжившими из моих детских героев: Джеймсом Бертоном, Everly Brothers, Crickets, Мерлом Хаггардом, Джоном Ли Хукером и Джорджем Джонсом, с которым я записал Say It's Not You. Одной наградой я гордился больше всего – это когда нас с Миком в 1993-м приняли в члены Зала славы авторов-песенников – потому что это решение подписал Сэмми Кан на своем смертном одре. Я только годы и годы спустя оценил все величие творцов с Тин-Пэн-элли – я раньше от этих песен отмахивался или они меня вообще не задевали. Но когда я сам стал сочинителем, тогда смог оценить, как круто они построены, с каким мастерством. Хоуги Кармайкла я чтил так же высоко, и я никогда не забуду, как он мне позвонил один раз – за полгода до смерти.
Мы с Патти отдыхали на Барбадосе, скрылись от всех на пару недель, и однажды вечером заходит экономка и говорит: “Мистер Кит! Вас мистер Майкл по телефону”. Я, естественно, сразу подумал, это Мик. Тогда она говорит: нет, кажется, Кармайкл. Я спрашиваю: Кармайкл? Я не знаю никакого Кармайкла. И тогда через меня как дрожь пробежала. Говорю: спросите его имя. Она вышла, потом возвращается и говорит: Хоуги. И я выкатываю глаза на Патти. Все равно что боги призвали на небеса. Очень странное ощущение. Чтоб Хоуги Кармайкл мне позвонил? Да ладно, это меня кто-то разыгрывает. В общем, подхожу к телефону, и это он, Хоуги Кармайкл. Он услышал в моем исполнении свою песню The Nearness of You, которую я подарил нашему адвокату Питеру Парчеру. Питеру понравилась запись и как я играю на фоно, и он отослал ее Хоуги. Я сделал из песни типичный баррелхаус, кабацкое буги – вывернул ее наизнанку, совершенно сознательно. Я не особенно хорошо играю на фоно и там, мягко говоря, импровизировал, обходился своими скромными средствами. А теперь на том конце провода сам Кармайкл: “Парень, когда я услышал эту версию – черт, я же ее прямо так и слышал, когда писал”. А я всегда думал, что Кармайкл – такой крайне правый чувак. Я сомневался, что он вообще способен меня одобрить, тем более одобрить мою версию его вещи. Поэтому я не верил своим ушам, когда он сам мне позвонил и сказал, что ему понравилось, как я ее сделал. Услышать такое от самого… Охренеть! Это же мне как побывать в раю на секундочку. Он спросил: “Ты сейчас на Барбадосе? Обязательно зайди в бар и возьми себе корн-н-ойл”. Это такая штука, которую мешают из ядреного темного рома и фалернума, специального тростникового сиропа. Я две недели ничего другого и не пил, только корн-н-ойл.
* * *
На исходе тура Steel Wheels мы освобождали Прагу – ощущение, по крайней мере, было такое. Засветили Сталину фонарь. Концерт происходил довольно скоро после революции, которая покончила с режимом коммунистов. “Танки уходят, приходят Stones” – такой был заголовок. Это был шикарный ход, придуманный Вацлавом Гавелом – политиком, который провел Чехословакию через бескровный переворот всего лишь несколько месяцев назад. Танки выводят, и теперь мы пригласим Stones. Мы были рады поучаствовать во всем этом. Гавел, наверное, единственный глава государства, который не то что произнес – которому вообще могла взбрести в голову идея произнести речь о том, какую роль сыграла рок-музыка в революционных событиях в европейском Восточном блоке. Он единственный политик, знакомством с которым я горжусь. Приятный человек. Он поставил себе во дворце огромный медный телескоп, когда стал президентом, и навел его на тюремную камеру, где отсидел шесть лет. “И каждый день я смотрю в него, чтобы постараться разобраться, как поступить”. Мы для него подсветили дворец. Они себе такое позволить не могли, и мы попросили Патрика Вудроффа, нашего гуру-осветителя, заново устроить этому огромному замку иллюминацию. Патрик его принарядил, устроил местный Тадж-Махал. Мы дали Вацлаву маленький белый пульт с нашим фирменным языком. Он ходил повсюду и зажигал огни, и неожиданно дворцовые статуи ожили. Он радовался как дитя – нажимал на кнопки и ахал от восхищения. Не так часто удается поручкаться с таким президентом и подумать: блин, свой чувак.