Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А зачем все-таки вам топор? — помедлив, спрашивает Ачилов.
— Дверь ломать! Зачем топор? Дверь ломаю, войду в комнату!
Испанец глядит на нас обиженно и сердито, и вместе с тем в его хрупкой фигурке, в его глазах и маленьком сухом ротике — что-то жалкое, детское.
— У тебя есть топор? — спрашиваю я Ачилова.
— Не знаю. Где-то был без ручки…
— Дайте без ручки, хорошо! — Испанец говорит на таком же ломаном русском языке, как Ачилов.
Толстый Ачилов не торопясь идет в дом. В одной из комнат зажигается свет. В остальных окнах и во всех домах на улице темно. Третий час ночи.
— Значит, вы испанец? — спрашивает Яков.
— Я испанец, да. — Он снова лезет за бумажником.
— Да мы верим вам!
— Нет, если вы думаете, что я вор или кто-нибудь…
— Вы из тех испанских детей, которые приехали в тридцать восьмом?
— Нет, я не детей! Я взрослый приехал.
Он и сейчас похож на подростка. Сколько же ему было лет, когда он приехал? Девятнадцать. Он приехал из Франции в 1941 году.
— Я работаю бетеринар. Колхоз Чапаева, далеко…
— А учились в Москве?
— Почему Москве? Франция учился! Ветеринарная школа.
Каждую фразу он произносит с обиженным недоумением. Желая блеснуть эрудицией, Яков заводит разговор об испанской войне. Узнав, что наш собеседник — наваррец, он утверждает, что Наварра, Астурия и вообще север были самыми надежными районами республики. Испанец вдруг необычайно оживляется. Он говорит о войне так, точно она была вчера. Он горячится. Он ругает Да-ладье и генерала Миаху, восхищается Барселоной и Мадридом и клеймит Толедо.
Боже мой, как это было давно! О, магические, волнующие имена детства: Каса дель Кампо, генерал Вальтер, генерал Лукач… А что было потом? О, потом! Целая жизнь. Миллион жизней. Потрясения и надежды. Но для испанца не существует «потом». Он все еще бредит выжженной Сиеррой-Невадой, и проклинает Франко, и горячится. Сердитый маленький человечек, вечный юноша, вечный испанец…
И так странно слышать его воспаленную речь — может быть, он действительно немного пьян? — на этой ночной аш. хабадской улице, где лают собаки, и пахнет уборной, и все еще нет такси (шофер, наверно, заехал домой попить чайку), и огромное азиатское небо полно звезд и одинаково равнодушно к генералу Вальтеру, и к генералу Миахе, и ко всем испанцам на свете!
— Парле ву франсе? — жадно спрашивает он у Якова.
Тот отрицательно качает головой.
— Есть тут еще испанцы?
— Нет. Я один Ашхабад.
— А семья у вас есть?
— Жена есть. Она на Украине, в Херсоне. А здесь я один.
Почему он здесь, а жена на Украине? И почему он выбрал Ашхабад? Испанцев много, он мог бы жить в других городах и встречаться с соотечественниками, говорить с ними о Каса дель Кампо и генерале Вальтере. Я не решаюсь спрашивать.
— Жена у меня украинка, — говорит он.
— А почему вы не живете с ней? Вы могли бы работать ветеринаром и в Херсоне, — говорит Яков. — Или она могла бы приехать к вам.
— Могла бы? — переспрашивает он, загадочно усмехаясь. — Нет…
— Почему же?
Он вновь усмехается и пожимает плечами. Вид у него очень таинственный.
— Человек не живет сам, — говорит он тихо и несколько напыщенно и поднимает палец. — А жизнь сама знает, как лучше. Правильно?
— Безусловно.
— Ну вот. И не надо спрашивать.
Из дома выходит Ачилов.
— Топора нет, — говорит он. — Искали, искали — нет нигде. У нас ремонт дома.
Испанец вздыхает.
— Ну что ж… Буду ночевать на улице.
Он не уходит, а мы продолжаем Стоять.
— Хотите закурить? — спрашиваю я.
— Нет. Я не курю. Спасибо.
— Вы — испанец? — говорит Ачилов и издали деликатно тычет в маленького человека пальцем.
— Да, да. Я испанец.
Помолчав, Ачилов говорит:
— Это хорошо…
И мы снова молчим. Испанец все еще не уходит. Мы ждем такси. И наконец оно подкатывает. Испанец садится с нами, с Яковом и со мной: он тоже хочет поехать в гостиницу. Он не хочет ночевать на улице. Ачилов прощается, и мы едем. В машине душно даже теперь, ночью.
— Теплая ночь, — говорю я.
— В Испании еще жарче, чем здесь, — говорит испанец.
— Жарче?
— Да. Гораздо жарче.
— Ну, не везде! — говорит Яков, желая еще раз блеснуть эрудицией. — В горах Невады, вероятно…
— Жарче, — говорит испанец твердо. — Всегда жарче.
1960
• ПРОЗРАЧНОЕ СОЛНЦЕ ОСЕНИ
В буфете аэропорта, где всегда суета, нервность, пассажиры отсчитывают минуты, где пахнет борщом, который некогда есть, где официантки мечутся между столиками, где летчики в кожаных куртках пьют возле стойки сметану из граненых стаканов, встретились два человека, которые не виделись много лет. Один из них сидел в компании молодых людей в клетчатых пиджаках за столиком возле окна, пил коньяк и ел заливную рыбу, густо приправляя ее хреном. Другой пил чай, сидя за столом возле двери. Они оба заметили и узнали друг друга, но еще не решались подойти и поздороваться. Слишком долго они не виделись.
Потом тот, что пил чай, поднялся и, посмеиваясь издали, медленно пошел к столику возле окна.
— Здравствуй, Величкин Толя! — негромко сказал он, останавливаясь в трех шагах от столика.
Человек, которого назвали Величинным Толей, повернулся вполоборота. Он был крупного роста, большеголовый, рыхлый, лет сорока пяти. Судя по его галстуку, значкам, приколотым к пиджаку, по пачке сигарет, лежавшей на столе, он летел из-за границы. Может быть, из Японии или из Вьетнама. Увидев подошедшего, он сделал вид, что заметил его только сейчас, сию секунду.
— Галецкий? Аркадий? — спросил он, привстав, и вдруг порывисто, с некоторой театральностью вскинул руки. — Аркашка! Как ты здесь очутился?
— Что значит — очутился? Я не очутился…
— Постой, постой! Ты сначала садись и выпей. Мы тут празднуем прибытие на родную землю. Ребята, познакомьтесь: это Галецкий, мой однокашник, мы вместе учились в Институте физкультуры в Москве лет примерно… сколько же?.. лет восемнадцать назад.
— Да говори уж двадцать, — сказал Галецкий, — Двадцать годков как кончили.
— Ну двадцать — двадцать пять — какая разница? Для этих молокососов все это одинаковая древность. Называется «до войны». Они тогда в песочек