Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он понимает, что отложив свое изменническое деяние на потом, не сделает его более легким. Чего он, собственно, ждал? Время, когда сочувствие, так сказать, изольется из стен замка, желая ему счастливого пути, говоря: «Ну вот тебе и пора в дорогу», – не придет никогда. Ни единый из замковых камней не признает его своим, когда он повернется к ним спиной.
Титус спустился по склонам, миновал деревья предгорий, прошел по болотистым тропам и, перейдя эскарп, приблизился к воротам внешней стены.
И увидев нависшие над ним гигантские стены, побежал.
Он бежал, словно выполняя приказ. Да так оно и было, хоть Титус того и не сознавал. Он бежал, подчиняясь закону, древнему, как закон его дома. Закону плоти и крови. Закону желания. Закону перемен. Закону молодости. Закону, разделяющему поколения, уводящему дитя от матери, мальчика – от отца, юношу – от обоих.
То был закон, влекущий человека в поиск. Закон, который, по причине отсутствия храбрости, выполняется очень немногими. Стремление молодости к неизвестному, ко всему, что лежит за смутной чертой горизонта.
Он бежал в незатейливой вере, что неповиновение это и есть конечное доказательство его правоты. Он не был неоперившимся юнцом, взбалмошным дитятей из приторного романа. Молочных зубов он уже лишился. Он уже убил человека, ощутил, как огромный мир с легким шуршанием прорывается сквозь ребра покойника, покидая тело, и ощущение это вздыбило волосы на его голове.
Титус бежал, потому что принял решение. Оно было принято за него на сходке полузабытых стремлений, желаний и причин, разнообразных, но соразмерных порывов. Схождением всех их в средоточие действия.
Вот это и заставляло его бежать – потребность не отстать от машистой поступи мыслей, от волнения.
Он знал, что не может теперь повернуть назад, – разве что вопреки собственной честности. Дыханье его убыстрилось, участилось, и наконец хижины обступили Титуса.
Солнце уже зацепилось за край земли. Розовато-красный свет сгустился. Гигантский лагерь облекся в странную красоту. Население его прогуливалось по проулкам, люди оборачивались, заслышав приближение Титуса, и тут же уступали ему дорогу. Оборванные дети выкликали его имя, бежали к матерям, рассказать, что видели шрам. Титус, вдруг окунувшийся в мир реальности, остановился. Какое-то время он простоял, свесив голову и упершись руками в колени, затем, когда дыхание выровнялось, отер со лба пот и быстро зашагал туда, где частокол окружал длинную хижину, в которой жила Графиня.
Еще не пройдя через корявую железную калитку внутрь частокола, он поманил к себе нескольких молодых людей, проходивших мимо.
– Отыщите Распорядителя Конюшен, – сказал он непререкаемым тоном матери. – Скажите, чтобы ждал с лошадью на западном выгоне. Скажите, чтоб оседлал кобылу. Он знает, какую. Серую с белыми бабками. Пусть приведет ее к Кремнистой Башне. Я скоро там буду.
Молодые люди тронули ладонями лбы и исчезли в густеющих сумерках. Луна уже выплывала из-за разрушенной башни.
Почти собравшись толкнуть калитку, Титус замер, развернулся на каблуках и направился в самую середину построенного из выдранных половиц города. Впрочем, ему не пришлось ни добираться до квартала Профессоров, ни сворачивать в нем на восток, туда, где больничка Доктора возносила сырые деревянные стены к встающей луне. Ибо впереди показались идущие к нему по натоптанным тропкам Школоначальник, его супруга и зять – сам Доктор.
Они не увидели Титуса, пока тот не приблизился к ним. Он знал: с ним захотят завести разговор, – но знал также, что не сможет его поддерживать да, собственно, и слушать тоже. Он выпал из обыденной жизни. И потому, прежде чем они уразумели, что происходит, Титус одновременно схватил Доктора и старика Профессора за руки, тут же выпустил их, неловко поклонился Ирме, развернулся и, к полному их изумлению, быстро пошел прочь и скрылся из глаз в сгущении сумерек.
Дойдя до частокола, он не стал больше медлить, но, миновав калитку, велел стоявшему у дверей длинной хижины человеку доложить о своем приходе.
Он увидел ее, едва лишь вошел. Мать сидела за столом с горящей перед нею свечой и без выражения смотрела в книжку с картинками.
– Мама.
Графиня медленно подняла глаза.
– Да? – спросила она.
– Я ухожу.
Она ничего не сказала.
– Прощай.
Мать тяжело встала и, подняв свечу, поднеся ее поближе к лицу сына, впилась глазами в его глаза, – а затем, подняв другую руку, нежно-нежно провела пальцем по его шраму.
– Уходишь – куда? – наконец спросила она.
– Я ухожу навсегда, – ответил Титус. – Покидаю Горменгаст. Не могу тебе объяснить. Не хочу разговаривать. Я пришел, чтобы сказать тебе, вот и все. Прощай, мама.
Он развернулся и быстро пошел к двери. Всей душою хотелось ему пройти сквозь нее и растаять в ночи, не произнеся больше ни слова. Он понимал, что мать не сможет так сразу осознать это страшное признание в вероломстве. Но из тишины, повисшей у него за плечами, раздался ее голос. Негромкий. И неторопливый.
– Идти-то ведь некуда, – произнес голос. – Ты только опишешь круг, Титус Гроан. Дороги нет – нет даже тропы, кроме тех, что возвратят тебя к дому. Потому что все дороги ведут в Горменгаст.
Он хлопнул дверью. Луна текла над холодным лагерем. Она сверкала на крышах замка, заливая светом верховный коготь Горы.
Когда он пришел к Кремнистой Башне, кобыла ждала его. Он уселся в седло, взял поводья и сразу же тронулся сквозь кромешную тень, лежавшую под стенами замка.
Спустя долгое время он выехал под сверкающий свет полнолуния, а еще немного погодя понял, что если не обернется в седле, то дома своего больше уже не увидит. За спиною его замок взбирался в ночь. Перед ним расстилался земной простор.
Титус отбросил с глаз пряди волос, ударом каблуков пустил кобылу в рысь, затем в полугалоп и, наконец, в полный – по разлегшейся впереди пустынной дичи.
Вот так, ликуя, пока мимо него проносились луной облитые скалы, ликуя, пока слезы текли по его лицу, – с глазами, восторженно прикованными к размазанному горизонту, с ушами, в которых гремели удары копыт, – поскакал Титус прочь от своего мира.