Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя не признать очевидного и более глубокого, тайного трагизма судьбы Махно. Очевидный трагизм лежит на поверхности: он хотел служить революции – ему не дали; он мечтал быть народным вождем, а в результате превратился в ужасающую фигуру действительно уже на любое злодеяние отчаявшегося бандита. Он много сделал для разгрома белых и ждал признания революционных заслуг своих, он тоже хотел ходить в усах, как Буденный, – а его запихали в разбойники, записали в злейшие, смертельные враги.
И он стал врагом. Беспощадным. Расчетливым. Смертельным.
Его развело с большевиками, по сути, нечто совсем эфемерное: чувство собственного достоинства. Он не хотел быть безропотным исполнителем чужой воли, не хотел быть козлом отпущения. Только поэтому он был обречен, как Эдип, – идти от одного страшного разочарования к другому. Время от времени он начинал надеяться, что ему удастся договориться с большевиками – так было зимой 1919 года, уже после объявленной ему летом анафемы, так было даже в 1920-м, хотя его дважды уже объявляли вне закона. Он не мог поверить, что махновщина и большевизм принципиально нестыкуемы, ибо первая, хоть и в упрощенном виде, представляет анархистский принцип спонтанной самоорганизации общества, а другой воплощает принципы тоталитаризма и, следовательно, беспрекословного подчинения масс – вождям, всех государственных структур – партии, а партии – идее. Одной. Он хотел служить революции, но не мог служить революции большевистской, как хотели, но не смогли его командиры, его войска. Они были слишком независимы, слишком свободны, они не могли вписаться в систему большевистской инквизиции, ибо были еретики. Сама махновщина – крестьянская ересь в революции, воспользовавшаяся для выражения своего кредо языком еретического же (во все времена и во всех ипостасях) учения – анархизма. Как всякая ересь, махновщина была обречена навлечь на себя гнев сильных мира сего. Но только как ересь она и интересна.
И не тремя книжками неоконченных мемуаров оправдан Махно перед историей. Он вошел в нее как еретик; его оправдание, его слово, его завет – в беспощадной и бескомпромиссной битве. С белыми. С красными. В непокорстве. В сопротивлении до конца, вопреки логике и здравому смыслу. Это дано не многим: противоречить, когда другие уже смирились, драться, когда другие опасливо пригибаются, продираться к смертельной свободе безудержно и слепо, как рыба, идущая на нерест в верховья реки…
Если бы Махно в 1919 году влился – чего, собственно, и ждали от него – в ряды большевистской армии, то сегодня в глазах потомков он был бы одним из длинного ряда красных командиров, которые, будучи лично храбрыми и отважными людьми, стали, в лучшем случае, лишь добросовестными исполнителями чужой воли. Но он споткнулся в своем упрямом непокорстве – и вынужден был начать собственную борьбу. Которую проиграл.
Или выиграл?
Судить трудно – но, во всяком случае, имя его не вписано в общий унылый список. Оно стоит особняком. Оно будоражит умы. Вероятно, Махно был совсем другим, нежели мы думаем о нем, нагружая его образ своими смыслами. В некотором смысле слова, любой исторический герой – это литературный персонаж. Махно это касается в огромной степени. И возможно, все было не так, как здесь рассказано. И вполне может статься, что гениальный партизан, «комбриг батько-Махно» на самом деле прожил не свою жизнь, по молодости и по глупости подхватив ношу, которую бросило ему время, и что на самом деле был он мирным селянином, тихим вечером возвращающимся домой с ярмарки…
Здесь – возможная тайная трагедия Махно.
Он мечтал вернуться на родину, но не мог – по злой иронии судьбы имя его было включено в список самых злейших врагов Советской власти вместе с именами гетмана Скоропадского, Петлюры, генералов Врангеля и Кутепова (называю лишь тех, с кем ему приходилось непосредственно бороться). Он вовеки не подлежал амнистии.
Девять лет Махно просидел в тюрьме за юношеский террористический акт. Четыре года вел войну. Тринадцать лет влачил скудную жизнь эмигранта. Смысл всей его жизни придала война, вернее последние два ее года, когда он бился один против всех – и стяжал в этой битве железную стойкость несмирившегося бойца. Может быть, потом он даже сожалел об этом. Но такие награды невозможно отдать назад.
И перед потомками он оправдан своею бескомпромиссной битвой, своей драгоценной стойкостью. В Париже бывший командир Повстанческой армии в нищете и забвении дал свой последний бой, спасая себя, своих товарищей и идею народной свободы от лжи и грязных наветов. Через два года после смерти Махно черное знамя анархии подхватили анархисты Испании. И хотя это была все та же история – история борьбы человека за свою свободу, – Махно уже не имел к ней отношения. Или имел? Чьими именами вдохновлялись испанские повстанцы? И почему латиноамериканские guerrileros до сих пор воздают хвалу Нестору Махно на стенах кладбища Пер-Лашез?
Анархизм, оказавшись в центре внимания этой книги, ставит нас перед проблемой свободы. По крайней мере, в том виде, в котором она существовала в первой трети прошлого века. Может показаться, что битва за свободу проиграна. Найдется предостаточно аргументов в пользу того, что мы движемся к полностью несвободному обществу, где тотальное управление людьми будет осуществляться с помощью денег, внушенных страхов и смыслов, навязанных рекламой и пропагандой.
И тем не менее проблема свободы возникает вновь.
Она возникает, несмотря ни на что.
И это оставляет нам надежду. Сейчас я говорю уже не об анархической свободе и вообще не о политической свободе, а о свободе, как о величайшей загадке, стоящей и перед каждым из нас в отдельности и перед всем человечеством. Окажется ли каждый из нас способен так сражаться за свою свободу, как сражался когда-то Махно? Хотелось бы верить.
По-моему, символично, что в кружках «анархистов-мистиков», действовавших в 1920-е годы при музее П. А. Кропоткина в Москве (а в 1930-е – подпольно, в связи с арестом руководителей), был молодой анархист из Гуляй-Поля, учитель Игорь Брешков.
Каким-то образом батькина «воля» отозвалась в душе его односельчанина поисками духовной свободы. Руководители кружков А. А. Солонович и Н. И. Преферансов считали, что революция бессмысленна без духовного преображения человека. «Мистики» были связаны с древней эзотерической традицией мистических орденов Европы, изучали восточную мудрость, вопросы искусства… Против них ополчились анархисты-практики, в том числе и аршиновское «Дело труда». Но вдова Кропоткина, Софья Григорьевна, и старая народоволка Вера Фигнер признали в них продолжателей дела князя-бунтовщика. Они понимали, что дело отнюдь не в «мистицизме». Вера Николаевна Фигнер просидела в Шлиссельбурге двадцать лет и знала, о чем идет речь: дух ищет свободы. А она знала, что такое свобода после двадцати лет заточения! После двадцати лет окружающего ее отчаяния, попыток самоубийства, самосожжений, сумасшествий – она знала, что в конечном счете важным является только одно: свобода внутренняя, над которой не властны даже стены тюрьмы, – а не то, кем человек числит себя и с какою яростью клеймит противников… Она понимала, как понимали и руководители кружка, что большинство его участников при существующем режиме обречены. Об этом предупреждали всех вступающих. Она понимала, что ее, как реликт русской революции, не посмеют тронуть, и до поры прикрывала своим авторитетом крохотный островок свободомыслия… Она понимала также и то, что многие молодые люди, собирающиеся в помещении кропоткинского музея, не выдержат удара власти. Кто-то погибнет. Кто-то совершит предательство. Но кто-то достигнет успокоения человека, приговоренного к свободе. У свободы нет других путей от рождества Христова.