Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть факты говорят сами за себя.
Газетная работа была и вовлечением в мир, и отходом от мира. Если Фергусон намеревался выполнять эту работу как следует, ему придется принять оба элемента этого парадокса и научиться жить в состоянии раздвоенности: необходимость нырять в самую гущу всего, однако при этом оставаться за боковой линией нейтральным наблюдателем. Нырок неизменно его будоражил – хоть скоростное погружение, когда приходилось писать о баскетбольном матче, хоть медленные, более глубокие раскопки, нужные для расследования устаревших внутриуниверситетских правил женского колледжа, – однако сдерживаться, ощущал он, может оказаться труднее – или стать тем, к чему еще только предстоит приспособиться за грядущие месяцы и годы, поскольку взятие на себя журналистского обета беспристрастности и объективности не сильно отличалось от вступления в ряды монахов и проведения всего остатка собственной жизни в стеклянном монастыре – вдали от мира человеческих дел, хоть тот и продолжал вихриться вокруг со всех сторон. Быть журналистом означало, что ты никогда не сможешь стать тем, кто первым швырнет кирпич в окно и начнет революцию. Можно смотреть, как кто-то швыряет кирпич, можно попробовать понять, зачем он этот кирпич швырнул, можно объяснить другим, какое значение имел кирпич для начала революции, но сам ты никогда не сможешь швырнуть этот кирпич – или даже постоять в толпе, что подстрекает человека это сделать. По своему темпераменту Фергусон и не был тем, кто склонен швырять кирпичи. Фергусон надеялся, что он человек более-менее рассудительный, но лихорадочность времен была такова, что причины не швырять кирпичи начинали выглядеть все менее и менее разумными, и когда наконец настанет миг швырнуть первый, симпатии Фергусона будут на стороне кирпича, а не окна.
Ум его на какое-то время отвлекся, погрузившись в преисподнюю бесконечной тьмы вокруг, а когда он вынырнул из ментального забытья, поймал себя на том, что думает о последних строках своего перевода короткого стихотворения Десноса:
Затем, после четырех часов в заточении черного ящика, мочевой пузырь его наконец не выдержал, и он обмочил себе брюки точно так же, как делал это безвинным, улыбчивым крохотным парнишкой в подгузнике. Как это отвратительно, сказал он себе, пока теплая жидкость текла через нижнее белье и вельветовые брюки, – но также, в то же время, до чего лучше быть пустым, нежели полным.
Он вспомнил, как однажды днем пи́сал с Бобби Джорджем на заднем дворе Джорджей, когда им обоим было по пять лет, и Бобби повернулся к нему и спросил: Арчи, куда это все девается? Миллионы людей и миллионы животных писают миллионы лет, так почему океаны и реки сделаны не из пи-пи, а из воды?
На этот вопрос Фергусон так никогда и не сумел ответить.
Его старый школьный друг заключил договор с «Балтиморскими Иволгами» в тот же день, как закончил среднюю школу, и в последней статье, которую Фергусон вообще когда-либо написал для «Монклер Таймс», он сообщал о премии в сорок тысяч долларов, что прилагалась к контракту и немедленному отъезду Бобби в Абердин, Мэриленд, где он начет играть принимающим в команде уровня А на короткий сезон «Иволг» в лиге Нью-Йорк-Пенн. Парнишке удалось в то лето огрести себе двадцать семь игр (и выбить .291), а потом призывная комиссия выдернула его на медосмотр, и никакая студенческая отсрочка не уберегла его от службы своей стране сейчас, а не через четыре года после сейчас, его загребли в Армию Соединенных Штатов в середине сентября, и он теперь завершал основную воинскую подготовку в Форт-Диксе. Фергусон молился, чтобы Бобби отправили на какую-нибудь непыльную службу в Западной Германии, где его обрядят в бейсбольную форму и разрешат играть в мяч следующие два года в виде выполнения его патриотического долга, поскольку мысль о том, как малыш Бобби Джордж топает по джунглям Вьетнама с винтовкой за спиной, была Фергусону до того отвратительной, что он почти что не мог ее думать.
Сколько же продлится эта война?
Лорка, убитый фашистской расстрельной командой в тридцать восемь. Аполлинер, в том же возрасте убитый испанкой за сорок восемь часов до окончания Первой мировой войны. Деснос, убитый в сорок четыре тифом в Терезиенштадте всего через несколько дней после того, как лагерь освободили.
Фергусон уснул, и снилось ему, будто ему снится, что он умер.
Когда в семь часов следующего утра электричество вернулось, он ввалился к себе в комнату на десятом этаже, стащил с себя отсыревшую одежду и стоял под душем пятнадцать минут.
Накануне двадцатидвухлетний Роджер Аллен Лапорт облил свою одежду бензином и поджег себя перед библиотекой Дага Хаммаршёльда в ООН. С ожогами второй и третьей степени, покрывшими больше девяноста пяти процентов тела, «неотложка» отвезла его в больницу Бельвю, по-прежнему в сознании и способного говорить. Последними его словами стали: Я католический рабочий. Я против войны, всех войн. Я совершил это как религиозный акт.
Умер он вскоре после того, как затемнение окончилось.
ГУМАНИТАРНЫЕ НАУКИ, ПЕРВЫЙ КУРС (ОБЯЗАТЕЛЬНО): Осенний Семестр: Гомер, Эсхил, Софокл, Еврипид, Аристофан, Геродот, Фукидид, Платон («Пир»), Аристотель («Эстетика»), Вергилий, Овидий. Весенний Семестр: Разные книги из Ветхого и Нового Заветов, Августин («Исповедь»), Данте, Рабле, Монтень, Сервантес, Шекспир, Мильтон, Спиноза («Этика»), Мольер, Свифт, Достоевский.
СЦ (Современная Цивилизация – обязательно), первый курс. Осенний Семестр: Платон («Республика»), Аристотель («Никомахова этика», «Политика»), Августин («О граде Божьем»), Макиавелли, Декарт, Гоббс, Локк. Весенний Семестр: Юм, Руссо, Адам Смит, Кант, Гегель, Милль, Маркс, Дарвин, Фурье, Ницше, Фрейд.
Литературоведение. Осенний Семестр (вместо обязательного Курса письма для первого курса, поскольку Ф. набрал хороший балл на экзамене П. Т.[65]): семинар, посвященный изучению одной книги – «Тристрама Шенди».
Современный Роман. Весенний Семестр: Двуязычный семинар по книгам, читаемым попеременно на английском и французском, – Диккенс, Стендаль, Джордж Элиот, Флобер, Генри Джемс, Пруст, Джойс.
Французская Поэзия. Осенний Семестр – Девятнадцатый Век: Ламартин, Виньи, Гюго, Нерваль, Мюссе, Готье, Бодлер, Малларме, Верлен, Курбье, Лотреамон, Рембо, Лафорг. Весенний Семестр – Двадцатый Век: Пеги, Клодель, Валери, Аполлинер, Жакоб, Фарг, Ларбо, Сандрар, Перс, Реверди, Бретон, Арагон, Деснос, Понж, Мишо.
Понимание, что́ лучшее в Колумбии, не заставило себя долго ждать – это курсы, преподаватели и собратья-студенты. Списки чтения были великолепны, классы – маленькие, и вела их штатная профессура, которой было особо интересно и приятно обучать студентов, а однокашники его оказались умны, хорошо подготовлены и не боялись открывать рот на занятиях. Фергусон говорил мало, но впитывал все, что обсуждалось на тех одно- и двухчасовых семинарах, ощущая, что приземлился в некоем интеллектуальном раю, а поскольку он быстро понял, что, несмотря на множество книг, которые прочел за последние десять-двенадцать лет, он по-прежнему не знает почти ничего, то прилежно читал все задаваемые тексты, сотни страниц в неделю, иногда больше тысячи, время от времени спотыкаясь, но хотя бы пролистывая те книги и стихи, что ему не поддавались («Миддльмарч», «Град Божий» и унылую помпу Пеги, Клоделя и Перса), а временами выполнял даже больше, чем от него требовалось (перепахал всего «Дона Кихота», когда задали читать избранное, составлявшее лишь половину всей книги, – но как мог он не хотеть прочесть целиком эту лучшую и самую могучую из всех книг?). Через две недели после начала осеннего семестра из Ньюарка приехали его родители и взяли их с Эми ужинать в «Зеленое дерево», недорогой венгерский ресторан на Амстердам-авеню, который Фергусон так полюбил, что прозвал его «Город Ням», и когда он там заговорил о том, до чего ему нравятся курсы и как поразительно то, что теперь основная работа у него в жизни – читать и писать о книгах (!), мать рассказала ему историю о ее собственном великом приключении в месяцы перед тем, как он родился, а она вынуждена была все время проводить в постели, и делать ей было совершенно нечего, только читать все подряд великолепные книги, какие ей рекомендовала Мильдред, десятки произведений, которые Станли брал для нее в библиотеке и о которых она думает до сих пор, так много их после стольких лет свежи в ее памяти, а поскольку Фергусон не мог припомнить, что вообще когда-либо видел, как она читает что бы то ни было помимо немногих триллеров и кое-каких книг по искусству и фотографии, его тронул образ его молодой, беременной матери, лежащей весь день в одиночестве в их первой ньюаркской квартире, и романы пристроены вокруг ее все время растущего живота, бугра под кожей, что был не чем иным, как еще не рожденным им самим, и да, сказала его мать, тепло улыбнувшись при мысли о тех давно прошедших днях: Как ты мог не любить книги – после всех книг, что я прочла, пока была тобой беременна?