Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я даже слушать вас не хочу, — говорила девушка, — вы и не собираетесь на мне жениться.
А он, брат Сирил, один из двух молодых валькрёзских монахов, отвечал ей:
— Сделай по-моему, и клянусь, что мы поженимся. Завтра же я оставлю монастырь.
— Оставьте монастырь, пойдемте вместе со мною к моим родителям, — сказала она, — вот тогда я и буду вас слушать.
Она хотела уйти, он стал ее удерживать; но, увидев нас, устыдился и свернул в сторону, противоположную той, куда убежала от него девушка.
Братец, ничуть не удивленный, продолжал молча идти рядом со мною; я же была вся во власти любопытства и не могла удержаться от вопросов.
— Вы думаете, — спросила я, — этот брат женится на Жанне Мулино?
— Конечно, — ответил он. — Кто ему может помешать? Он уже давно об этом мечтает; пусть обзаведется семьей, мужчина не может жить один.
— Так, значит, вы тоже женитесь?
— Непременно, я хочу иметь детей, хочу сделать их счастливыми. Но я еще слишком молод даже думать об этом.
— Слишком молоды? Через сколько же времени вы станете об этом думать?
— Лет через пять или, быть может, шесть, когда у меня уже будет какое-то положение.
— Вы, верно, найдете себе богатую?
— Не знаю, это будет зависеть от того, что моя семья захочет для меня сделать; но я возьму в жены только ту женщину, которую полюблю.
— А разве бывает иначе?
— Бывает. Иные женятся только ради выгоды.
— Значит, когда-нибудь вы станете очень счастливым? Но я-то вас не увижу тогда, даже не буду знать, где вы, а вы и вовсе меня забудете.
— Я никогда не забуду тебя, в какие бы края меня ни закинуло.
— Как бы я хотела, чтобы вы кое-чему еще меня научили.
— Чему же это?
— Находить разные страны на карте, — ну, такой, какая висит в монастыре.
— Ладно, сам выучусь географии и тебя выучу.
Мы расстались у монастырских ворот. Со двора все еще уносили столы и скамьи, а старики переговаривались между собой:
— Второго такого счастливого дня нам уже не видать. Радость никогда не загащивается.
Они оказались правы — за годы революции то был счастливейший день для французов. Потом все смешалось, все покорежилось. Люди опытные это предвидели, но меня, при полном моем неведении, слова стариков привели в ужас. Они, казалось мне, грешат несправедливостью и неблагодарностью, потому что, считала я, господь бог не отнимет у людей того, что для них является благом. Я вернулась в свою лачугу на горе, полная грустных мыслей — мыслей о том, что придет день, и братец уедет от нас, и я больше никогда его не увижу. Глаза мои наполнились слезами. Пророчество стариков сбылось: я пережила счастливейший день своего детства, сейчас он подошел к концу, и меня уже пугало будущее; оттого-то рыдания и душили меня.
И все-таки конец года не принес в наши деревни особенно горестных событий, но прежней радости тоже не было, да и вести, долетавшие до нас, внушали беспокойство. Поэтому никто не спешил приобрести монастырские земли, и мэр, получивший совсем мало денег, обещанных на покупку моего дома, вынужден был ограничиться тем, что заплатил монахам за его наем.
Нас многое тревожило, и среди прочего — рассказы о том, что в Париже идут большие споры между сторонниками короля и Национальным собранием; что дворяне и священники не ставят ни во что декреты восемьдесят девятого года и грозятся перессорить те коммуны, которые, казалось, были так единодушны в ненависти к аристократам. Торговля замерла, нищета росла, и все снова стали бояться разбойников, хоть толком не знали, откуда им взяться. Было хорошо известно, что во многих местах идут грабежи, жгут лес, громят замки, но это все было делом рук крестьян, таких же, как мы, и им находили оправдание, считая, что владельцы поместий первые на них напали.
Между тем все чаще разгорались споры; не о республике — тогда еще понятия не имели, что это такое, — а о религии. Монахи, которые сидели тихо, как мыши, были страшно раздосадованы, когда оба молодых монаха, Сирил и Паскаль, удрали ранним утром, наплевав, что называется, на все. В приходе много над этим потешались. Трое из четверых оставшихся монахов разозлились и начали вести проповеди против революционного духа, а между тем они сами тоже устроили у себя в монастыре революцию: отец настоятель умер, но они никак не могли договориться, кого назначить его преемником, и жили теперь республикой, никем не управляемые, никому не повинуясь.
Братец, — между прочим, с тех пор как увидели, что он не намеревается оставаться в монастыре, его помаленьку начали величать господин Эмильен, — так вот, братец молчал, считая недостойным разглашать внутренние распри, коим он был свидетель; но, зная, что я умею хранить тайны, он рассказывал мне о них, когда мы оставались наедине. От него я узнала, что отец Фрюктюё, этот толстый грубиян, которого мы так не любили, оказался единственным искренним человеком, лучшим из всех четырех братьев. Натурально, он не был в восторге от продажи монастырского имущества, ибо относился к этой продаже всерьез и считал, что она вот-вот должна произойти, но твердо решил не делать ничего, чтобы этому воспрепятствовать, в то время как другие, особенно отец Памфил, подталкиваемые и подстрекаемые тайными письмами и предписаниями, собирались натравить друг на друга крестьян, поднять самых богомольных, запугав их небесными карами, против тех, кому церковное имущество не казалось святыней; короче говоря, монахи желали гражданской войны, потому что их уверили, что ее желает бог, и, будь они порасторопнее и похитрее, они бы и в самом деле науськали нас друг на друга.
Как-то вечером, когда, накормив своих взрослых братьев ужином, я шла ночевать к Мариотте, меня перехватил Эмильен и отозвал в сторонку.
— Слушай, — сказал он, — про это будем знать только ты да я. В нашей общине и так хватает волнений, и то, что я тебе скажу, не должно быть предано огласке. Нынче вечером за ужином я не увидел отца Фрюктюё. Днем у монахов были большие споры с ним, и они объяснили мне, что он заболел. Я пробрался в келью к эконому, его там не было, и так как я стал искать его повсюду, мне сказали, что на него наложено наказание, что меня это не касается, и велели идти к себе. Я сказал вполне откровенно, что наказывать брата за его политические взгляды представляется мне злоупотреблением властью, и спросил, в чем состоит это наказание. Мне приказали молчать и пригрозили тоже упрятать под замок. О! Выходит, бедняга монах сидит где-то под замком? Я увидел, что, продолжая стоять на своем, только поступлю во вред ему, что все переменилось и они готовы сейчас прибегнуть к строгостям. Не возразив больше ни слова, я пошел к себе в келью, сделав вид, будто подчинился им, но сейчас же, словно кошка, выскочил через окно, на крышу, отыскал место, где можно спуститься, и вот — я здесь. Хочу знать, где сейчас бедняга эконом. Если он в карцере, чего я опасаюсь, то это место жуткое, и они могут замучить его там до смерти, даже просто заставив поститься, потому что для него пост — тяжкое испытание; ведь он привык есть вволю и ни в чем себе не отказывать. Но я знаю, как туда проникнуть, правда, не в самый карцер, а в маленький закуток, откуда в темницу попадает немного воздуха. Я не раз пытался выяснить, сможет ли кто-нибудь очень худой туда проскользнуть, поговорить с заключенными и прийти им на помощь, но сам ни разу не смог туда пролезть, а между тем мешал мне сущий пустяк — мои чересчур широкие плечи; но ты, узкая и тонкая, все равно что веретено, ты без труда пролезешь. Пошли! Если монах в карцере, я постараюсь как-нибудь его освободить, если же его там нет, усну спокойно, так как в этом случае он не будет наказан слишком жестоко.