Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мне не терпелось очиститься от скверны. Теперь это казалось совсем нетрудным. Страхи, прежде мучившие меня, куда-то улетучились. Я чувствовала, что эти события не имеют ничего общего с моей собственной жизнью, что они происходят независимо от меня.
«Вот разделаюсь с этим и выброшу из головы», — бормотала я себе под нос, переступая порог дома Равайе. Все получалось именно так, как я задумала. Марсьен и его жена ушли в поле, старик сидел на улице, возле двери. Значит, я начну так: «Барнабе, я пришла сказать тебе…» — а дальше все покатится само собой. И он ответит: «Ты правильно сделала, Марселина». А потом я оставлю его одного, лицом к лицу с Реми и Теодой. И с несчастьем, которое обрушу на него. Я была безжалостна.
Я толкнула дверь. Брат уже был тут.
— Здравствуй, Барнабе.
Он зажал в коленях перевернутый башмак и бил по нему молотком.
Он не слышал, как я вошла. Тогда я подступила к нему вплотную. Он поднял голову. Ох, как же далек он был от того, что я собиралась ему сообщить! Вот так глядишь на горы, и кажется, будто они совсем рядом, всего в нескольких шагах, а на самом деле до них шагать и шагать много дней. И перед тем, как пуститься в это долгое странствие, я решила устроить себе короткую передышку. Сев у его ног, я начала разглядывать, одну за другой, разные вещи, валявшиеся вокруг. От них исходил тяжкий, удушливый запах железа и кожи, запах Барнабе, но каждый из этих предметов было интересно потрогать — гладкие обрезки кожи, острое шило, жесткую вощеную нить, сапожные гвозди.
— Ты для кого это шьешь?
— Для того, кто заказал.
— Ну, скажи… чего ты дразнишься!
— Ты же знаешь, что дразнят только тех, кого любят.
— А скоро ты мне сошьешь башмаки? Мои воскресные совсем износились.
— А это пускай отец решает.
— Те, что ты сшил для мамы, с вырезами, такие красивые.
— Ну, ей угодить трудно…
— А Теоде ты часто шьешь башмаки?
— Когда нужно, тогда и шью.
— Эх, хорошо бы у меня был муж сапожник.
— Для этого тебе придется ждать, когда я умру. Разве что выйдешь замуж в другую деревню.
— Скажи, Барнабе… тебе Реми нравится?
— Реми? Я тебе скажу то же, что говорят другие: вот человек, которого мало кто знает. Больно уж тихий.
— Лучше бы ему уехать отсюда.
Мои слова прозвучали четко и недвусмысленно. Руки Барнабе замерли, молоток повис в воздухе. Я не смела взглянуть на него. Наступила тишина. Я услыхала тиканье стенных часов. Мне хотелось кричать. Я позвала:
— Барнабе!
На сей раз я взглянула ему в лицо. Он сидел в раздумье; глаза были полузакрыты, большой рот растянулся, перерезав лицо почти от уха до уха.
— Нет, боюсь, вряд ли мне их хватит, — сказал он наконец.
— Хватит… чего?
— Гвоздей с большими шляпками.
Так вот о чем он размышлял! Ну, так я этого не оставлю. И я вскочила на ноги, чтобы придать себе решимости.
— Барнабе, послушай меня! Мне нужно сказать тебе что-то очень-очень важное. Потому что лучше тебе об этом знать… Потому что ты сможешь помешать…
Я выпалила это с несвойственной мне горячностью.
Но когда я увидела, что он готов слушать, когда в его глазах, устремленных на меня, зажегся интерес, я разом утратила всю свою храбрость. Его лицо, его плечи, все его тело слушало меня. Я смотрела на его руки, оголенные по локоть, в путанице вздутых синих вен, на рубашку из сурового холста в серую полоску, а главное, на шнурок с двумя красными помпонами, который стягивал ворот у подбородка: эта пара помпонов придавала ему такой детский вид, вид послушного ребенка… И вдруг меня пронзило незнакомое щемящее чувство — жалость. Теперь я готова была на все, лишь бы не обидеть его, не ранить… Я ничего ему не скажу, ни единого слова. Лучше умереть!
— Барнабе, хочешь, я сбегаю за гвоздями, я знаю, где они лежат. Я быстро!
— Ну, давай, беги.
Я побежала к его дому. В уголке кухни стояли ящички с гвоздями. Было темно, и мне пришлось распахнуть дверь, чтобы проверить, взяла ли я нужные. Да, это те самые. Я торопливо вернулась к Барнабе.
— Вот!
— Ну, спасибо, выручила… Ты там видела кого-нибудь?
— Нет.
— Она, наверно, пошла за водой.
— Может, она сидела в комнате, я туда не заглядывала.
— Ты бы заходила хоть изредка поболтать с Теодой. Она тебя очень любит. Ей скучно сидеть одной дома.
— Ой, я стесняюсь…
Он снова застучал молотком по подметке. Мне нравилось смотреть, как он с одного удара вгоняет в нее гвоздь. Без всякого усилия. Зато шить кожу было не так легко: она туго поддавалась и шов редко выходил ровным. Барнабе опять ушел в себя, словно заперся на замок. Он пребывал в покое. Думал только о своей работе и, может быть, о жене. А я для него больше не существовала. Только на короткий миг мне удалось вырвать его из удобной безмятежности. И он уже забыл об этом.
А я по-прежнему должна была нести крест своей тайны.
Я слушала тиканье часов. В школе кюре рассказывал нам, что в аду висят гигантские часы, чей маятник отстукивает слова: «Всегда-никогда… Всегда-никогда…» Что означало: всегда пребудешь здесь — никогда отсюда не выйдешь. Я встала:
— Ладно, пойду.
Но я не уходила. «Ему, конечно, легко, — он ничего не знает…» Я сердилась на него за эту умиротворенность. Ведь Реми с Теодой оскорбляли не только его одного, а и всю нашу семью. Над нами смеялись.
— Барнабе! Барнабе, будь настороже: Теода… — И я воскликнула: — Теода, да, Теода!
Наконец-то я вывела его из себя. Он встал на ноги. Все посыпалось на пол — башмак, гвозди, молоток. Он шагал прямо по ним, надвигаясь на меня.
Я стояла и ждала, я не боялась его.
— Ну, что, что Теода? Все вы заодно: Теода, Теода. И ты туда же? Вас это не касается! — Его глаза гневно сверкали. — Это тебя мать подослала? Она вечно к нам придирается. Господи Боже, что вы во все нос суете? И ты тоже, глупая девчонка!
— …
— Какое вам дело до нас? Оставьте вы меня в покое. Я сам во всем разберусь.
Наконец он успокоился. Вернулся и сел на свое место. А я продолжала стоять, дрожа от этой встряски, не зная, что делать дальше. Мне было ясно, что он сердит на меня, хочет, чтобы я ушла. У меня же не было сил двинуться… Я ждала: может, он еще поговорит со мной. Но он молчал. Снова, привычными движениями, взялся за работу.
Я нашарила дверь у себя за спиной и, пятясь, выбралась наружу.
Когда я вспоминаю дни, предшествующие празднику Тела Господня, который в деревне называли попросту Праздником Господним, мне первым делом чудится крепкий, душистый запах леса, и я вновь вижу себя среди наваленных охапок плюща, мхов и еловых веток, которые мы выбирали из этой груды зелени и сплетали в гирлянды. Это приятное занятие сопровождалось болезненным ощущением неудобства оттого, что волосы у нас были забраны в тугие, безжалостно скрученные жгуты. Пока наши руки трудились над зелеными арками, под которыми предстояло отдыхать торжественной процессии, папильотки, сплошь усеявшие наши головы, втайне от всех трудились над красотой прически — предмета завтрашней безграничной гордости.