Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мамина маца призывает к покорности, обескровленный кошерный бифштекс – символ самоотречения; умеренность, дисциплина и непременное одобрение всех правил питания и поведения – вот фундамент еврейского благополучия. Мы себя ничем не оскверним. Это гои пусть едят всякую пакость, которая водится в грязи. Они любят мерзких жаб, ядовитых змей, тошнотворных угрей, крабов, омаров, отвратительную свинину. Эти человекообразные, которые только и делают, что пьянствуют, распутствуют и дерутся, не побрезгуют ни жареным шакалом, ни маринованной обезьяной – такая гнусь как раз соответствует их низости. Что они могут? Они могут только задирать нос, издеваться над евреями, оскорблять их, насмехаться и распускать руки. Еще они могут убивать невинных животных – запросто поехать в лес, нажраться пива и застрелить трепетного оленя, который никого и пальцем не тронет, только кушает травку и цветочки. Мерзавцы! Они еще норовят прикрутить его на багажник и хвастаться по дороге своим живодерством. Это же надо: резать на куски, варить и жрать ни в чем не повинное животное! Будто другой еды им нет! Да что олень – они любого съедят, кого поймают; какое им дело до чьего-то там сострадания – они вообще способны на все что угодно! Для них закон не писан. Так было всегда – исторический факт! И они правят миром!
…Так мне объясняли правила кошерности Софа П. и ее муж Джек, так их преподавали в ньюаркской школе, где у нас в классе было всего двое христианских младенцев, которые жили где-то на отшибе, и дома у которых я, разумеется, не бывал. Справедливы ли эти правила или нет, спорить не будем. Но вы только гляньте на героя нашего повествования, этот пятнадцатилетний щенок съел омара и тут же высунул из штанов петуха и дрочит на соседку-шиксу прямо в автобусе!
А вообще-то в нашем доме как омаров никогда не варили, так и шиксы ни одной не было. Могу только представить, в каком виде она вылетела бы из маминой кухни. Нашу домработницу мы за шиксу не считаем, потому что она черная.
Ха-ха. Шиксы у нас еще нет, но я ее туда приведу, это я им обещаю. Впрочем, папаша однажды привел на обед какую-то худенькую застенчивую кассиршу со службы, которуя звали Энни Маккафери. Я был тогда еще маленький.
Слушайте, доктор, неужели он спал с ней? Невероятно! У меня это не выходит из головы. Неужели трахал? Я помню, как она села ко мне на диван и стала, вероятно, от крайнего смущения, объяснять по буквам, как правильно произносится ее имя, подчеркивая, что оно заканчивается на «и», а я тем временем завороженно рассматривал ее тонкие белые ирландские ручки, все в веснушках, заглядывал за вырез беленькой блузки и видел, какие у нее хорошенькие грудки, поглядывал на ее ножки. Мне было всего восемь или девять лет, но у нее были такие классные ножки, что я совершенно обалдел. (Иногда просто поражаешься, как получилось, что восхитительные ножки принадлежат какой-нибудь старой деве с перекошенной физиономией?) Да, конечно, трахал, с такими-то ногами… А по-вашему, нет?
Он сказал, что пригласил ее попробовать «настоящей еврейской кухни». Он уже давно что-то говорил про новую гойскую кассиршу, постоянно подчеркивая, что она совершенно скучная особа и одевается как попало, которая, с первого появления в «Бостон энд Нордистерн», не дает ему покоя по поводу «настоящей еврейской кухни». Матери это надоело и однажды она сказала: «Хорошо, пригласи. Я ей покажу, что такое настоящая еврейская кухня».
Как к этому решению отнесся папаша, мы не знаем, но настоящий еврейский обед она получила. Я в жизни не слышал, чтобы определение «еврейский» повторяли столько раз подряд, ей-богу, уж я-то в этом разбираюсь.
– Вот это рубленая печенка по-еврейски. Вы пробовали печенку по-еврейски? Моя жена делает еврейскую печенку по всем правилам, можете быть уверены. Вот, кушайте ее с хлебом. Это ржаной еврейский хлеб, зерновой. У вас, Энни, неплохо получается, для первого раза. Правда, Софа, у нее хорошо получается? Берите печенку вилкой и мажьте на хлеб.
И в таком же тоне до самого сладкого:
– Все правильно, Энни, желе тоже кошерное, тут все кошерное. Нет, нет, после мясного сливки в кофе добавлять нельзя. Ты видал, Алекс, чего она захотела?
Прошло двадцать пять лет, и вот что я тебе скажу, дорогой папочка. У меня не то что каких-то доказательств, а даже тени сомнения не было в твоей непогрешимости. Но вот какой у меня теперь вопрос: зачем ты привел тогда эту шиксу к нам в дом? Неужели ты и вправду озаботился тем, что бедная гойка так и зачахнет, не попробовав еврейского желе? Или ты это затеял исключительно ради своего еврейского самобичевания? Ты не смог удержаться от того, чтобы не выставить напоказ какие-нибудь свои воображаемые прегрешения: вот, жена, какой я низкий и похотливый, осуждай меня, брани и поноси, и тогда мое сердце вполне заслуженно будет обливаться кровью. Типичный еврей-мазохист. Уж я-то знаю. Смотрите все, что я наделал! Ловите меня, казните меня, а то я и вправду когда-нибудь отважусь на что-нибудь ради своего удовольствия.
И что же мать? Сумела ли Софа привести ножки и титьки к общему знаменателю? Мне на это понадобилось двадцать лет. Впрочем, это все бред. Папаша и шикса? Абсурд. Я еще как-то могу согласиться, что он трахал мою маменьку, но чтоб шиксу? Нет, проще представить, что он ограбил бензоколонку.
А тогда к чему эти слезы и упреки, зачем она так орет на него, в чем он оправдывается? Что же он сделал такого, что она ему не простит? Скандал! Ханна обнимает мать, а та так орет на папашу, что у нее выступают на шее жилы и слезы текут прямо на линолеум. Или она орет на меня? Потому что я спрятался за папой. Кто ж из нас двоих провинился? Слушайте, доктор, это же просто клинический случай! Нет, кажется, не я – потому что это папаша стучит по столу и орет в ответ:
– Ничего подобного! Все неправда! Впрочем, может, и не он, а я кричу, выглядывая из-за его спины:
– Это не я! Это не я!
Значит, я обвиняемый, и мать плачет, орет – требует, чтобы папаша меня выдрал, как она мне и грозила, а он отказывается.
Когда я попадаюсь на мелочах, она прекрасно справляется сама. Я уже рассказывал, как она швыряла мне пальто, галоши, выставляла за дверь и объявляла, чтоб я убирался на все четыре стороны. Галоши, как это тонко рассчитано, какое действенное средство – запереть снаружи! Стоило ей это проделать, как я тут же начинал каяться, клясться и умолять о прощении – только бы меня приняли обратно, впустили туда, где мои вещи, где моя кровать и наш холодильник! Она могла бы получить от меня даже письменное обещание вести себя примерно до конца жизни. Когда же я совершал что-нибудь по-настоящему чудовищное, она только простирала руки и вопрошала Всевышнего, за что ей послано наказание в виде такого ребеночка, а уж для непосредственого наложения взыскания на мою задницу приглашала папашу. Моя маменька была слишком добра и чувствительна, чтобы самой производить экзекуции.
– Не могу, – жаловалась она тете Кларе. – Мне еще больней, чем ему. Уж так я устроена.
Ох, несчастная мамочка.
Но из-за чего этот шум? Доктор, мы с вами оба евреи, оба были мальчиками, давайте разберемся. Итак, совершено ужасное злодеяние. Подозреваются те, кто в этой семье обладает пенисом – папаша и я. Отлично. Это уже кое-что проясняет. Но какие конкретные действия каждого из этой парочки могли вызвать такой скандал? Ну, папаша… папаша, пожалуй, только в том случае, если он подозревается, что и вправду раздвигал кассирше ножки. А я? Не иначе, как я слопал порцию шоколадного пудинга моей сестрицы. А кто знал, что она оставила его на потом! Я и вообразить такое не в состоянии: не доесть пудинг! Ханна, мне восемь лет, я больше всего на свете люблю шоколадный пудинг. Как только я вижу на тарелочке в холодильнике матовый блеск шоколадной глазури – у меня крыша едет! Господи Иисусе, скандал из-за того, что я съел чужой шоколадный пудинг? Да, съел, но я не хотел никому причинять страдания. Я же говорю: я был уверен, что это просто остатки, что это ничье! Я не хотел! Кто вопит: я не хотел? Кто оправдывается, я или папаша? Конечно, он! «Софа, я не хотел никому плохого!»– конечно, он. Он еще будет оправдываться тем, что делал это безо всякого удовольствия? Что ты несешь? Если ты все-таки засадил ей, то так и скажи: «Да, Софа, я имел эту шиксу и мне абсолютно наплевать, что ты на это скажешь. Заткнись. Это не твое дело, потому что в этом доме мужчина пока что я!» И врежь ей, Джек! Любой гой так же поступил бы на твоем месте. Неужели ты думаешь, что охотник на оленей просит прощения у жены, когда его подозревают в прелюбодеянии? За что просить? Что за преступление в том, что ты введешь бабе член в специально предназначенное для этого место, подвигаешь туда-сюда и спустишь к обоюдному удовольствию? Это же минутное дело, а шуму потом! Почему ты обязан выслушивать всю эту брань? К чему каяться и посыпать себе голову пеплом? Слушай, почему мы перед этими суками вечно чувствуем себя виноватыми? Может быть, пора уже поставить их на место?