Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, такое убийство бог разрешает и прощает? – Так точно.
– Может ли солдат убить своего начальника?
– Никак нет.
– Может ли начальник убить солдата без суда?
– Так точно. Может.
– В каких случаях?
– В случае надобности.
– Укажите примеры этой надобности.
– Ежели солдат откажется идти в наступление на фронте или расстреливать бунтовщиков, офицер имеет право убить солдата.
– Значит, такое убийство законом Божьим разрешается?
– Так точно.
– Может ли мужик убить урядника?
– Никак нет.
– Может ли урядник убить мужика?
– Так точно, в случае надобности.
– Укажите примеры надобности.
– Когда мужик не исполняет закон или нападет на урядника.
– Значит, все убийства подобного рода не будут противоречить учению православной христианской церкви?
– Так точно.
* * *
Подал рапорт с просьбой об отправке на фронт с первой маршевой ротой.
Я не сочувствую войне. Ненависти в сердце не имею ни против немцев, ни против австрийцев.
Зачем же еду на фронт?
Этого я объяснить сам себе толком не умею.
Кажется, меня влечет на фронт любопытство. Хочется видеть войну воочию.
И вот я, не приемля войны, ненавидя ее, прошу как можно скорее отправить меня на фронт.
Едем на фронт.
Прощай, Петербург! Прощай и ты, казарма – кавалерийская конюшня под Красным Селом, служившая нам спальней и столовой.
Прощай, молчаливая и безучастная свидетельница нашего унижения и бессилия.
Под сводами твоих покосившихся, грязных, покрытых паутиной стропил ходили мы на потеху унтерам гусиным шагом, стояли часами под «ранцем», под «винтовкой» с полной боевой выкладкой, называли сами себя дураками и ослами.
Прощай!.. Если мы вернемся сюда когда-либо с фронта живыми, то нас уже не заставят вертеть головами справа налево до обморока, не погонят гусиным шагом, не заставят ходить по струнке.
Мы вернемся другими…
Пришла уже смена. Она приняла от нас учебные винтовки и патроны.
* * *
Ясный осенний день.
Красноватое солнце играет матовыми отблесками на крышах домов, на позолоченных куполах соборов.
Нас провожают на вокзал с музыкой, хотят поднять у нас настроение.
Музыканты старательно выдувают в трубы старенькие избитые марши, с которыми русские войска ходили еще на турок.
Этим маршам грош цена. Но идти под них легко и приятно.
На вокзале уезжающих с нами офицеров качают.
Элегантно одетые дамы любовно преподносят им огромные букеты цветов.
Настроение у всех приподнятое, конечно, искусственно приподнятое.
За полчаса до отхода поезда к перрону подкатил новенький с иголочки санитарный поезд с ранеными. Музыка смолкла. Засуетилось вокзальное начальство. Вытянулись и сдали приторно-постными лица провожающих.
Вереницей потянулись носилки с тяжело раненными. Легко раненые идут сами. Бледные, лиловые лица серьезны и неподвижны.
Это – первая «продукция» войны, которую мы видим так близко.
Вид распростертых на носилках тел, укутанных окровавленной ватой и марлей, порождает тяжелое неприятное чувство.
Наши все стушевались, притихли и смотрят на раненых.
На побледневших лицах тревога. Частную публику оттеснили на почтительное расстояние.
А носилки с искалеченными телами все плывут и плывут. Изредка воздух пронизывают стоны.
Последний звонок.
Провожающие кричат нам вслед недружно и жидко: «Ура!»
Анчишкин и Граве поместились в соседнем вагоне. Сознательно не сел с ними. Пропасть между нами становится все шире и шире. Говорим на разных языках.
«Мы едем от жизни к смерти».
Эту фразу на маленькой станции бросил мимоходом юный подпоручик. Его товарищ, высокий капитан Трубников, деланно рассмеялся и сказал:
– Остроумно! Одобряю.
Едем с той же скоростью, с какой ехали новобранцами в Петербург.
Те же телячьи вагоны, те же люди.
Но какой поразительный контраст!
Нет ни очной гармошки, ни одного пьяного.
Я не узнаю людей, с которыми ехал так недавно в Петербург.
От веселой, бесшабашной удали не осталось и следа.
Забиты, замуштрованы до последней степени.
В неуклюжих шинелях, в казенных уродливых фуражках и сапогах – все как-то странно стали похожи один на другого.
Личное, индивидуальное стерлось, растаяло.
Поют исключительно солдатские песни, и в песнях этих нет того, что принято называть душой.
Песни не берут за живое.
* * *
Чем дальше отъезжаем от Петербурга, тем легче становится дышать.
Лениво бегут навстречу сумрачные дали полей. Точно из-под земли поднимаются седые овалы бугров, перелески.
Громыхая сотнями тяжелых колес, поезд неуклонно несет нас в бескрайные дали, где обреченным на смерть спрутом залегла в земляных траншеях многомиллионная армия.
Скоро увидим, узнаем все, все. Волнующая неизвестность станет явью.
Атмосфера муштры как-то заметно разряжается. Даже неизменная «Соловей, соловей, пташечка» не режет слух.
Хмурые лица солдат просветлели.
С нашим эшелоном едет много офицеров. Большинство – новоиспеченные прапорщики.
Нежные, женственные лица. Выглядят гораздо моложе своих лет.
У всех новенькие хорошо пригнанные шинели. По сравнению с прапорщиками солдаты кажутся огородными пугалами для терроризирования галок и воробьев.
Прапорщики часто заходят на остановках в солдатские вагоны.
Знакомятся и «сближаются» с «серой скотинкой». Это им необходимо.
Отношение их к нижнему чину так необычно по сравнению с тем, что мы видели в казарме.
Солдаты смущаются, на вопросы прапорщиков отвечают односложным дурацким:
– Никак нет.
Ничего не добившись, прапорщики разочарованно уходят в свой вагон. Между ними и солдатами – пропасть.
* * *
Все чаще и чаще попадаются «следы войны».
На каждой станции встречаем санитарные поезда с ранеными и больными.
Из окон санитарных вагонов выглядывают землистые, белые, как носовой платок, лица с ввалившимися глубоко глазами.