Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Трудно объяснить словами, как она смотрела на него, – говорю я Робинсону. – Даже не на него, а в него. Смотрела вдумчиво, пристально. Я никогда не думал, что она понимает детей, что умеет находить с ними общий язык.
Это умение делало ее еще более загадочной. Она казалась какой-то индуистской богиней, познавшей все переживания подлунного мира. Каролина пробудила во мне бурные чувства, но та нежность, с какой она относилась к полуосиротевшему ребенку, возвышала их над естественным зовом плоти. Она подвела меня к самому краю пропасти.
Так родилась любовь. Любовь безрассудная, отчаянная, слепая – когда человек живет лишь настоящим, не задумываясь о будущем. Любовь в истинном смысле этого понятия.
Однажды мы с Маттингли разговаривали о том, как Каролина работает с мальчонкой. «Удивительно, непостижимо, не правда ли?» – спросил я. Мне хотелось услышать похвалы Каролине. «Я много размышлял, – сказал он, попыхивая трубкой, – и думаю, что она в чем-то напоминает ему мать».
Судебный процесс шел своим чередом. Миссис Макгафен защищал Алехандро Стерн. Сэнди, как звали его знакомые, – аргентинский еврей, сеньор с головы до пят, учтив, аккуратно подстрижен, ногти покрыты лаком, легкий приятный акцент. Мы выслушали его неторопливую обстоятельную речь – и продемонстрировали вещественные доказательства, представили медицинское заключение и данные анализов, изложили результаты следствия, после чего был объявлен перерыв. В качестве свидетеля защиты Сэнди вызвал некоего психолога, который показал, что Коллин Макгафен – женщина мягкая, не способная на жестокость. Затем Сэнди проявил свой адвокатский талант тем, что изменил порядок вызовов на свидетельскую кафедру. Сначала давала показания подсудимая, которая отрицала свою вину. За ответчицей был вызван ее муж. Тот разрыдался, рассказывая о смерти их первого ребенка. Потом он уверял суд, что собственными глазами видел, как упал Вендел, и что его жена души не чает в их сынишке.
Хороший адвокат всегда сумеет сообщить присяжным заседателям определенное направление мыслей. В данном случае Сэнди хотел донести до них, что Деррил Макгафен простил жену. Если уж он смог это сделать, почему бы и им не поступить так же?
Меня отчасти спасало то, что во время судебных заседаний я почти забывал о Каролине. Мне нравилась сосредоточенность, которой требовал процесс судопроизводства, и я не раз с удивлением обнаруживал, что она – рядом, и снова чувствовал, как она очаровывает меня. Усилием воли я буквально заставлял себя проделывать самые обыкновенные вещи – разговаривать со свидетелями, выстраивать систему доказательств. Вся моя энергия уходила на то, чтобы не замечать Каролину. Я запрещал себе думать о ней. Я словно находился в ирреальном космическом пространстве, перемещаясь от скопления немыслимых фантазий к туманности самобичевания, а оттуда – к планете Каролина, где я распадался на мельчайшие частицы.
– Однажды вечером мы работали в ее кабинете, – говорю я Робинсону. – Защита представила почти все свои аргументы. На свидетельскую кафедру был вызван Деррил Макгафен, и неспособность этого человека признать факты была поистине трогательна. Каролина была в приподнятом настроении и собиралась провести перекрестный допрос. Процесс постоянно освещался двумя телевизионными каналами, и в зале неотлучно находились газетчики. Перекрестный допрос требовал особого подхода: предстояло показать несостоятельность Деррила-свидетеля, не бросив тень на него как на человека. Присяжные испытывали к нему симпатию, поскольку он старался, как любой из нас, всего лишь сохранить семью. Каролина вела допрос неторопливо, меняла характер вопросов – так монета, подброшенная в воздух, поворачивается то одной, то другой стороной. На ней были бежевые чулки и юбка ниже колен, которая слегка приподнималась, когда она круто поворачивалась, вышагивая перед судейским столом.
На столе обвинителей среди оберток от сандвичей лежала пачка документов: схема времени и местонахождения Деррила, из которой следовало, что он находился на работе и не мог видеть, что происходит у него дома. Медицинское заключение о состоянии Вендела, отзывы о нем воспитательницы и тетки. Мы с Каролиной формулируем вопросы. Нет-нет, надо помягче: «Мистер Макгафен, вы ведь не знали, что Вендел показывает свои синяки в детском садике, не так ли? Скажите, вы знаете, кто такая Беверли Моррисон? Может быть, вы все-таки припомните ее, если я скажу, что это воспитательница Вендела? Вам известно, что седьмого ноября прошлого года миссис Моррисон разговаривала с вашей женой о физическом состоянии Вендела?»
«Мягче, мягче, – шепчу я Каролине. – Не подходи к нему слишком близко и поменьше двигайся по залу. Могут подумать, что ты раздражена». Она подается вперед, берет меня за руки и говорит: «Это будет просто замечательно!» Взгляд ее зеленых-презеленых глаз останавливается на мне чуть дольше обычного, чтобы я понял, что мы уже не в зале заседаний, и я вдруг говорю вслух: «Ты о чем, Каролина?» По лицу ее скользит мимолетная, но очаровательная улыбка, она отвечает: «Потом, все потом», – и снова принимается за работу.
«Потом, все потом». Я успел на последний автобус в Ниринг и по дороге домой смотрел на пробегающие мимо фонари и думал. Потом. Что потом, я еще не решил. Это замечательно. Это отвратительно. У меня раздвоение сознания. Но по крайней мере я знаю: произошло что-то значительное. Я постепенно понял смысл нашего знакомства и наших разговоров. Нет, я не сошел с ума, не нафантазировал. Что-то действительно случилось, мы разговаривали, разговаривали о чем-то важном. Сидя на заднем сиденье автобуса в полнейшем мраке, я наконец пришел в себя. Я понял, что возвращаюсь в реальный мир, и меня просто-напросто обуял страх.
На двери табличка: «Студия Б». Я вхожу в просторное помещение размером с небольшой гимнастический зал. Стены выложены желтой плиткой, и потому дневной свет здесь имеет горчичный оттенок. Ряд рукомойников, от пола до потолка высятся шкафчики из березового дерева – такое впечатление, будто я попал в школу к Нату. У окна за мольбертом стоит молодой человек.
Я много лет провел в университете. Если удариться в воспоминания, это было самое счастливое время в моей жизни. Но, кажется, ни разу я не был в Центре искусств, если не считать прилегающей аудитории, куда иногда на очередной спектакль приводила меня Барбара. Зачем я пришел? Надо было послать Липранцера.
– Вы Марти Полимус? – спрашиваю я.
Молодой человек поворачивается ко мне. По его лицу пробегает тень беспокойства.
– Вы из полиции?
– Нет, из прокуратуры. – Я протягиваю руку и называю себя. Марти кладет кисть на стол, где в беспорядке навалены тюбики с красками и расставлены склянки с белилами, и вытирает руку об рубашку. Марти, прыщавый паренек с густой шевелюрой, грязью под длинными ногтями и медными сережками в ушах, весь замызганный красками, учится живописи.
– Мне говорили, что ко мне еще кто-нибудь зайдет, – произносит он.
Создается впечатление, что начинающий художник – человек нервозный, старающийся подстроиться под других. Спрашивает, не хочу ли я кофе, и мы идем к автомату около двери. Пока он шарит в карманах, я опускаю в щель два четвертака.