Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глядя в окно, я часто бывал свидетелем радикальной перемены места обитания: вот девушка приехала откуда-то покорять Нью-Йорк, волоча за собой сумку, в которой умещается вся ее жизнь. Я представлял себе, как она из газетных объявлений ищет жилье, спортзал для аэробики, работу за компьютером. А вот она идет на ланч, стоит в салат-баре, орудуя пластмассовой вилкой. А вечером — курс кундалини-йоги, которая, как ей обещают, пробудит всю ее сексуальную энергию для того акта, который когда-то мог стать чем-то божественно прекрасным, а сейчас, в лучшем случае, превратился в своего рода спортивное соревнование: Джон побеждает Боба со счетом 4:2.
В итоге и эту девушку, летящую, как ночная бабочка, на огни Нью-Йорка, поглотит большая человеческая топка, постоянно подпитывающая жизненной энергией этот странный город. Через десять-двадцать лет, возможно, она станет одной из тех печальных женщин, за которыми я наблюдал, — молчаливых, запуганных, без друзей, без родных, ожидающих в кресле Онкологического центра, чтобы их прооперировали или сообщили результаты какого-нибудь тревожного анализа.
Видимо, когда живешь один, утрачиваешь чувство меры. Постоянное молчание компенсируется остротой слуха. Я улавливал обрывки разговоров, реплики, которые потом звучали у меня в ушах часами. Казалось, люди только и говорят о деньгах, проблемах, конфликтах. Мне постоянно казалось, что все эти люди ссорятся; их речь была заряжена напряжением, агрессивностью.
«Он отвратителен, просто отвратителен. Он прямо как ребенок», — говорит женщина, наверное, о своем муже. Это ж надо, я и не знал, что дети отвратительны. Однажды я вернулся домой, а в голове у меня навязчиво звучало слово «свирепый»: я слышал его от трех разных людей, в разных разговорах. Самый симпатичный случай произошел однажды утром, когда я услышал, как один из садовников в Сентрал Парке говорит: «И ради Бога, береги бэби». Этим «бэби» оказался песик на поводке.
На первый взгляд в американцах есть что-то подкупающее, душевное. В аэропорту чиновник иммиграционной службы, проверявший мой паспорт и заполненный бланк, спросил цель приезда. «Лечиться от рака», — ответил я. Он взглянул на меня с симпатией. «Удачи вам», — сказал он с теплой улыбкой и проштамповал мне паспорт обычной трехмесячной визой.
Однако вскоре становится понятно, что эта непосредственность, этот дружелюбный, почти семейный стиль общения — просто дело техники, что-то вроде трюка, который известен каждому американцу и который уже никого не удивляет. В действительности же любые взаимоотношения — источник подозрений, и жизнь — это непрестанное возведение оборонительных сооружений, попытка защититься от кого-то или чего-то. В больших магазинах на каждый продающийся пустяк прицеплено электронное устройство, которое, если его не дезактивировать на кассе, приводит в действие систему тревоги на выходе. Книжные магазины, магазины дисков и одежды постоянно находятся под контролем охранников в штатском, которые прохаживаются в радионаушниках, как телохранители президента. Всякая сделка тщательно перепроверяется, потому что есть подозрение, что любой посетитель — аферист и кредитная карточка, которой он расплачивается, ворованная. Попадались магазины, в которые я входил, чтобы немедленно уйти, так как меня просили сдать на хранение мою скромную индийскую матерчатую сумку, они, видимо, полагали, что я замыслил тайком набить ее ворованным товаром.
Общество, члены которого испытывают столь глубокое недоверие друг к другу, где не существует сознания общих ценностей — причем не столько записанных на бумаге, сколько прочувствованных, — должно постоянно обращаться к законам и судьям, чтобы урегулировать свои разнообразные взаимоотношения. Так и происходит в Америке: все социальные связи, даже самые близкие, чреваты судебным разбирательством. Угроза постоянна, и адвокаты превратились в ходячий кошмар, угрожающий любым человеческим отношениям — дружбе, любви, сотрудничеству, доверию. Новый, очень американский способ заработать неплохие деньги — это обвинить крупную фирму в расовой дискриминации, собственного босса — в сексуальных домогательствах, собственного любовника — в изнасиловании, собственного врача — в халатности.
В больнице перед каждым осмотром я должен был подписывать листы, которые снимали с врачей ответственность на тот случай, если со мной вдруг приключится несчастье. Перед эндоскопией, например, мне пришлось посмотреть видеофильм, в котором, помимо всего прочего, мне объясняли, какой процент риска не проснуться после наркоза. «Вам понятно, не так ли? Подпишите здесь, пожалуйста», — говорила, сознавая абсурдность происходящего, медсестра, итальянка по происхождению. Потом, чтобы помочь мне расслабиться, она пела «Volare», а тем временем первые капли волшебного снотворного снадобья баюкали меня. Мне было хорошо, я лежал на безукоризненно чистой постели, меня окружали опытные, компетентные люди, настоящие асы. Они тоже были продуктом этого общества, которое иногда приводило меня просто в бешенство, но которому мне пришлось довериться, чтобы выжить.
Не один я приехал в Америку в поисках спасения. Куда ни обернись, повсюду я находил попутчиков на этой дороге надежды. Портье в моем доме были иммигрантами: старший — из Санто-Доминго, молодой — из Косова. Газетчик на углу был пакистанцем, хозяин фруктовой лавки — корейцем; цветами торговал парень из Эквадора. Таксисты, которых я ловил, опаздывая в больницу, или в непогоду, когда был риск простудиться, пересекая Сентрал Парк, все без исключения были из новых иммигрантов. Достаточно было просто взглянуть на карточку с фотографией и именем водителя, которую полагается держать на виду. Многие из них были гаитянцами — они так радуются, когда сразу догадываешься, откуда они родом, — другие из Бангладеш. Попадались африканцы (тут было важно не спутать их с афроамериканцами — их это очень обижало) или русские евреи. Вот они-то и были, на мой взгляд, самыми интересными. У меня к ним своя слабость. Я встречался с ними еще в Средней Азии, в те дни, когда Советская империя разваливалась на куски, многие республики получали независимость и у местных евреев, к которым что прежде, что теперь относились, как к людям второго сорта, оставалась одна мечта — уехать в Израиль или Соединенные Штаты.
— Вы давно из России? — спросил я у одного из них.
— Не из России, из бывшего Советского Союза… Я из Молдавии, мы европейцы.
— Ну и как вам здесь живется? Нравится Америка?
Он глянул на меня в зеркало заднего вида, чтобы убедиться, что он не совершает оплошность:
— Америка? Америка — это ГУЛАГ, концлагерь, правда, с хорошей кормежкой. Сказать американцам, они обидятся, но что же я могу поделать: они американцы, да и я теперь тоже американец. Он пытался эмигрировать еще в 1979-м году, но только в 1991-м это удалось. Сейчас он живет в Бруклине, на Брайтон Бич. Прежде это был черный квартал, сейчас он переживает период бурного развития и жители — почти сплошь русские евреи со своими магазинами, ресторанами, синагогами.
В Советском Союзе, как он упорно продолжает называть эту страну, он был дельцом. «Я накупал мебели на двадцать тысяч рублей, а потом перепродавал и выручал пятьдесят тысяч; пару туфель за восемьдесят рублей я перепродавал за сто двадцать. Причем никаких налогов. Вот что было здорово в Советском Союзе — никаких налогов. То, что я делал, было опасным, и я всегда рисковал попасть за решетку, но мне везло. Там я был свободен, а тут все твердят, что я свободен, но никто не может быть свободным в Америке, даже президент. Они говорят, мол, тут любой свободен в финансовом отношении. Вранье! Здесь у меня выходных за год наберется максимум десять дней, но и все равно толком не отдохнешь, потому что, пока я в отъезде, почтовый ящик, знай себе, наполняется счетами, а мне платить…»