Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бои днем и ночью, в праздники и воскресенья. Фронт лопался, как перетянутая веревка, его чинили, затыкали проран[21], откатывались и снова наступали.
Австро-венгры огрызались. Прорвали фронт. Фланги начали скручиваться, отступать. Командование бросило в этот проран Уссурийскую дивизию генерала Хахангдокова. И так случалось не раз, когда в трудные минуты командование бросало в бой именно уссурийцев. Стрелки они отменные, рубаки и того лучше. Да и смелости не занимать. Накопили ее в борьбе с таежной стихией.
Полк штабс-капитана Ширяева первым вступил в боевое соприкосновение с противником. Взвод поручика Шибалова скрестил сабли с палашами уланов, кирасир. Ком конников спутался. Теперь разбить его могла только смерть.
Дрожала земля от топота копыт, ржали кони, кричали люди, как детские хлопушки, стучали револьверы, маузеры. Люди убивали людей, кони затаптывали раненых.
Легкая батарея поручика Смирнова пока бездействовала. На русских конников с фланга шли драгуны. Сейчас навалятся и сомнут.
– Огонь! – рявкнул Смирнов, дружок Шибалова.
Ахнули пушчонки, накрыли австрийцев шрапнелью.
– Огонь!
Пять залпов, и батарея замолчала.
– Огонь!
– Ваше благородие, нет снарядов! – прокричал Пётр Лагутин.
– Бога мать, царя мать! Снаряды!
Крыло драгунов пошло на батарею. Батарейцы хватали банники[22], оглобли, кто что мог, приготовились дорого отдать свои жизни. Ведь у батарейцев не было даже винтовок, не говоря уже о пулемете. У поручика Смирнова был револьвер. Он-то и встретил эту дикую лавину. Смешно и горько. Первый упал с рассеченным плечом. Пётр Лагутин и Федор Козин встали спина к спине, оглоблями из орудийных повозок отбивались от противника.
Устин первым заметил надвигающийся разгром артиллеристов. Шибалов увлёкся боем и просмотрел заход врага с фланга. Устин вырвал из этой свалки Туранова, Ромашку, эти двое в бою не оставляли его, как и он их. Оторвал от взвода два десятка кавалеристов и бросил их на помощь друзьям. А тут и штабс-капитан Ширяев двинул полк на помощь Шибалову.
Устин с друзьями влетел на батарею, его верный Коршун будто взмыл в небо. Начал рубить. Правой рубил, левой стрелял. Ахал при каждом ударе, будто дрова колол, хищный оскал зубов, глаза-щелочки в диком прищуре. Падали люди, катилась кони. И стон, и плач, и крик предсмертный. Двадцать против сотни. Батарейцы сбились в кучу, и от людей, и от коней прятались за лафетами. Сомнут, растопчут…
Ширяев правильно рассудил: он охватил широким кольцом противника, будто в клещи взял, тугие, стальные. И бежать бы надо австрийцам, да бежать некуда. Окружены. Рвутся из этого кольца, хлещутся, но всюду косматые шапки казаков, картузы кавалеристов. Всюду смерть.
Пётр Лагутин вскочил на оставшегося без всадника коня, в его могучих руках оглобля. Он ею, как косой, как палкой, которой шалун-мальчишка сбивает подсолнухи, сбивал всадников с сёдел. И страшен же он был в своем неистовом порыве: порвана гимнастерка, почему-то без сапог, густая борода вразлет, ощерены зубы. Шарахаются от богатыря австрийцы, кто-то дважды стрелял в него, пробив пулями полы шинели. Приседает конь под его могучим телом, но это русский конь, слушает в бою нового хозяина, тоже рвется в бой, тоже зубы в хищном оскале, его тоже опьянила кровь людская.
Федор Козин у пушек, он что-то кричит, немо кричит, ибо его голос заглушает бой, рёв боя.
Австрийцы сдались, подняли руки, понуро опустив головы, проходили мимо победителей.
Устин вытер саблю пучком травы, бросил ее в ножны, подошёл к побратиму. Обнял. И Устин, и его легендарный конь Коршун были в сгустках запекшейся крови, своей, чужой, пока трудно понять, разобрать. Штабс-капитан Ширяев не раз просил Устина продать ему коня, взамен взять даром любого скакуна.
– Друзей не продают, – отвечал Устин. – Нас с ним породнила кровь, в боях побратались, в боях и умрём. Вместе умрем. И не пытайте, не просите.
И Коршун, и Устин, оба еще не остывшие от боя, тяжело дышали. В таком же запале был и Пётр Лагутин. Устин криво усмехнулся:
– В кавалерию тебе надо, Петька, рубака будешь ладный! Но только по уставу с оглоблей воевать не положено, а саблю для тебя еще не отковали. Моя будет в твоих руках детской игрушкой. Как же быть?
– Артиллерия тоже нужное дело. Метко стрелять из пушек кому-то надо. Вот снарядов бы нам. Распротак их мать и бабушку! Смирнова вона покалечили. Оклемается или нет? Хороший был командир. Не скрывал своего гнева на царя и его командиров от ушей солдатских. Сволочи! Распочали войну, а воевать нечем. У германцев при каждой батарее пулемет, а у нас!.. – махнул безнадежно рукой и прослезился. От беспомощности своей заплакал.
– Ну ладно, ладно, побратим. Не распускайся.
– Как не распускаться, вам бы помочь надо, а нечем. Где головы у генералов? Может быть, вместо голов жопы? Так пусть они их поменяют местами. Пошто же гибнет солдат почём зря?
– Зря гибнет много нашего брата. Ума, верно, мало у наших командиров. А ить они всё ведают, всё понимают, но ничего поделать не могут. Война – это не охота на медведя.
– То так, но если ты не готов к войне, так сиди и не рыпайся. А коль готов, то выходи на бой. Э, что говорить, бедлам и суматоха. Жаль Смирнова. Человечный был командир.
– Погоди хоронить, еще вернётся. Человек живучей всякой твари. Оклемается.
– Будем надеяться на бога.
– Не поминай бога в этой мертвечине, Петька. Не молись ему и не проси от него милости. Отверзи он