Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марк приподнялся, закашлялся, схватил теплую сверкающую фигурку, стиснул в кулачке, прижал к груди… почему-то вокруг стало темнее, оранжевые сполохи казались теперь темно-багровыми, а серый войлок и вовсе сделался почти черным. «Одеяло» закрыло теперь и уши. Это было неприятно, зато не стало слышно, как в серой мгле и сполохах что-то трещит.
Он дотянулся до двери, подцепил ногтями толстый занозистый край, потянул… еще раз… дернул – стало совсем темно… почти совсем… Дверь приоткрылась. Цепляясь за стену, за косяк, еще за что-то, Марк вывалился в коридор. Точнее, за дверь, потому что и коридора тоже не было – так же как за спиной не осталось комнаты. Вместо коридора висел такой же серый, почти черный войлок, и такое же кусачее одеяло лезло в рот и в нос, закладывало уши, царапало глаза.
Привалившись лопатками к стене, Марк сполз на пол. Стало чуть-чуть полегче. Как будто можно было уже не пытаться вдохнуть через колючее одеяло, и глаза щипало вроде бы меньше – если не стараться что-то разглядеть. Зачем стараться? Все равно же ничего не видно. В голове что-то тонко, тихо зазвенело, это было гораздо лучше, чем треск и шипение. И совсем не страшно. Почти совсем. Сейчас он немножечко отдохнет и попробует вылезти из этого серого и кусачего. Вот посидит и попробует. Совсем немножечко посидит…
Из войлочных клубов вдруг вылезло что-то большое, бесформенное – вроде чудища в «Аленьком цветочке». Только в сказке чудище потом превратилось в принца, но в жизни ведь так не бывает. По крайней мере так всегда говорила мама: никаких принцев, одни сплошные чудища, зазеваешься, утащат и сожрут со всеми косточками. Марк прижался к стене – может, не заметит, не утащит, не съест?
Но совсем не дышать еще не получалось, а колючее «одеяло» забилось уже в самое горло, и никак, никак невозможно было не кашлять. Ну что тут делать?!
Чудище зарычало, протянуло к Марку лапы – здоровенные, как у хоккейного вратаря (он видел по телевизору) – заухало, подхватило его на руки…
Да, наверное, ему все-таки только показалось, что он проснулся. Наверное, и войлок, и чудище с лапами ему просто приснились.
Ведь только во сне может быть, что ты зимой на улице без пальто, без шапки, без валенок. Но тебе совсем не холодно, потому что вместо пальто и шапки ты замотан в одеяло, и это гораздо лучше, гораздо теплее, чем пальто. Конечно, это был сон. Наверняка. Наяву никто не сидит на снегу, завернувшись в одеяло.
Этот новый сон был гораздо лучше, чем предыдущий, про серый клубящийся войлок и оранжевые трескучие сполохи. И одеяло было совсем не колючее, оно не царапалось, не лезло в нос и в горло, в нем было мягко, тепло и спокойно. В горле еще першило, но кашель как будто утих. В ушах все еще немного звенело, и перед глазами плавали кривые желтые круги и полосы – как обрывки ниток.
В большую белую машину засовывали длинные носилки, накрытые белым, из-под которого высовывалось что-то черное. Вокруг носилок суетились какие-то люди в синем и в зеленом.
– Да где там! – сказал кто-то рядом. – Ладно, хоть малец в коридор выползти успел. Дыму наглотался, конечно, но вроде в порядке.
– И куда его теперь?
– Да у него бабка! – завопил еще один голос, вроде бы знакомый. Марк скосил глаза и увидел соседа дядю Ваню, на которого тоже было напялено что-то вроде одеяла. – Знаете, какая! Я скажу, я… у ней телефон есть! У меня записан… – Дядя Ваня вдруг замолчал. – Там… в коридоре… на стенке записан… Но вы ж найдете? Такая бабка, что ух!
Нос и лоб пощипывало морозом, а спине было тепло. Надо же, какое мощное одеяло, подумал маленький Марк и завозился, поворачиваясь, чтоб посмотреть, что там, за спиной…
В черное небо поднимался гигантский огненный цветок: алый, оранжевый, золотой. Очень красивый. Марк вдруг вспомнил про стеклянную балерину, шевельнул пальцами – фигурка была на месте, в прижатом к груди кулачке. Он вытащил ее на минуточку, взглянул – теперь балерина уже не светилась золотом, стала такая же, как была всегда. Марк вздохнул и снова стал смотреть на взметывающийся к небесам цветок.
Куда потом подевалась та музыкальная шкатулочка? Должно быть, прячется в одном из уголков бабушкиной квартиры – в секретере, в гардеробе, в книжном шкафу или на антресолях. Марк даже не пытался ее отыскать. Почему-то она потеряла свою прежнюю притягательность, перестала быть волшебной, забылась.
Как и мама.
Марк до сих пор не понимал, как так вышло, что он, маленьким так страстно маму любивший, потом почти ее не вспоминал. Почему-то вспоминать было тяжело и неприятно, как будто опять кто-то начинал его душить. И глаза щипало нестерпимо, и кашель начинался невыносимый и неудержимый. Лучше было не вспоминать. Как будто мама осталась там, в серых войлочных клубах, в огненном цветке, пылающем на месте их дома. Осталась – и все. А теперь – другая жизнь. Не хуже, не лучше, просто другая.
Квартира была (впрочем, почему – была? она и до сих пор такая) просторная, солидная, внушительная. Такая же, как список бабушкиных регалий – заслуженная, народная, и еще такая, и еще эдакая. И пусть большинство титулов было заработано в период уже преподавательской, не танцевальной деятельности, не важно, звания есть звания. Не за красивые глаза те звания давались – за упорную, бесконечную и почти беспрерывную работу. Ну и квартира тоже.
Кроме тяжелых глянцевых «Легенд и мифов Древней Греции» с тонкими, словно летящими рисунками, тут было еще много – много-много, очень много! – книг. Громоздкий мрачноватый шкаф, дверцы которого искрились гранеными стеклами в латунных переплетах, был забит плотно, так что книги приходилось доставать с немалым усилием. Да еще нужно было точно запомнить, откуда вытащил – ряд моментально смыкался, а нарушений установленного порядка бабушка не терпела, утверждая, что все беды – от расхлябанности. Тома в шкафу стояли ровным строем, ни на миллиметр вперед или назад – увесистые, внушительные, многие с ятями и ерами, оставшиеся от каких-то неведомых прошлых бабушек и дедушек.
Книжки попроще «жили» на стеллаже в коридоре – высоком, под самый потолок. Чтобы добраться до верхней полки, приходилось залезать на стремянку. Можно было усесться на верхней ступеньке и вытаскивать одну книжку, другую, третью, листать, возвращать на место – пока не попадалась какая-нибудь, от которой невозможно было оторваться…
Может быть, думал иногда Марк, он и маму не вспоминал из‑за того, что, поселившись у бабушки, с головой ушел в чтение? Там был не просто другой мир – там было множество других миров. И каждый звал своим особенным голосом, манил собственными, непохожими на других красками и ароматами.
И вот еще странность какая. Почему-то свои «писания», свои бесконечные строчки на бесконечных белых листах он никогда не связывал с разноцветной чередой корешков на книжных полках. Даже когда начал – это уже лет в двадцать пять, наверное? – писать что-то более-менее связное, даже тогда ему ни разу не мнился, не мечтался, не снился томик с собственным именем на обложке. И Татьяне он свою рукопись вручил вовсе не потому, что она была издатель, и в мыслях не было. И когда она сказала «очень даже ничего», он – вот уж действительно аберрация сознания, – задыхаясь от нестерпимого, незнакомого счастья, тем не менее не осознал, что «с этим можно работать» означает «в печать». Вот просто в голову не приходило, и все тут. Книжные полки не имели, не могли иметь никакого отношения к его «бумагомаранию».