Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…А пока – мама: «5 мая, четверг, днем. Вчера Дрилке исполнился месяц. Он очень изменился на личико, на рыську больше не похож и становится все больше похож на папу Асю. Дедушка говорит, что от меня он не унаследовал ничего – все отцовское…»
Второго июня папа уехал в Москву улаживать свои рабочие дела – надо было зарабатывать на жизнь. В Завражье он больше приехать не сможет (родители увидятся осенью в Москве), бумаги не привезет. Поэтому «Дрилкин дневник» обрывается. Последняя запись сделана в нем мамой 21 июня 1932 года.
Ода
Маленький Андрюша не был принцем крови. Он родился в семье бедного поэта, и жизнь этой семьи протекала не в роскошном дворце, а на двадцати метрах в московской коммунальной квартире. И тем не менее в день, когда Андрюше исполнилось два года, он получил в подарок Оду. Он мог бы этим гордиться, потому что не каждый московский мальчик был воспет высоким одическим слогом.
Чистовой вариант Оды, написанный каллиграфическим почерком, свернутый в трубочку и перевязанный голубой лентой, наверняка был вручен 4 апреля 1934 года счастливым родителям малыша. Но листка этого не обнаружилось в семейном архиве Тарковских. Зато ее автор, Лев Владимирович Горнунг, сохранил черновой вариант, датированный 17 марта 1934 года. (Он серьезно готовился ко дню рождения крестника и задолго до него принялся за свое сочинение.)
Жаль, что Андрей не знал о существовании этой Оды – тогда он был слишком мал, чтобы понять и запомнить ее. А если бы прочел, став взрослым, то, возможно, в его душе зазвучали бы струны благодарности за эти любовные и провидческие строчки.
Ода на годовщину рождения Андрюши Тарковского
Теперь, когда опять природа
Нас разлучить должна с зимой,
Ты празднуешь свои два года,
Андрей Арсеньич, крестник мой.
Ну что ж, мой милый, мой хороший,
Стыдись, что весел и здоров,
По лужам шлепая калошей,
Весну встречаешь ты без слов[17].
Твои года да будут долги,
Ты воздух пил большим глотком,
Тебя Голубка, как из Волги,
Вспоила вольным молоком.
И там, на родине далекой
Ты начал жизнь в счастливый час
И востроглазый, краснощекий
Увидел солнце в первый раз.
О, не забудь потом, средь прозы,
Как любовались далью мы,
Когда взбирались, точно козы,
На юрьевецкие холмы.
Твой дикий «дядя», лев косматый,
Запрятав когти далеко,
Тебя ласкал не лапой – ватой
И убаюкивал легко.
Он образ твой векам оставил,
Хоть был ты и нетерпелив,
Он на тебя не раз направил
Свой неуемный объектив.
Учись же грамоте – и баста,
Будь умником и подрастай,
Стихи пиши не слишком часто,
А лучше – Пушкина читай.
Будь музыкантом непременно
И дирижером также будь,
Одно искусство совершенно,
А музыка – завидный путь.
И знай (хоть прожил ты два года):
Недаром Тютчев убежден,
Что отмечает всех природа,
Кто в роковые дни рожден.
Пока ж родителям на радость
(А с ними вместе счастлив я),
Да будет безмятежна младость
И днесь и в будущем твоя.
Нужно было быть «провидцем и поэтом», как написал когда-то папа о Льве в дарственной надписи на книге переводов, чтобы в двухлетнем ребенке угадать его будущее.
Да, крестный наш был удивительным человеком. Он жил в советское время, но оставался свободным. Сколько я его помню, после закрытия ГАХНа (Государственной академии художественных наук) в 1939 году он нигде больше не служил. Переводил в издательствах по договорам, в пятидесятые годы, уже начав слепнуть, подрабатывал маклерством – знал всех московских «бывших» старушек и сводил их с коллекционерами-академиками. И я должна сказать, что занимался он этим «бизнесом» с величайшим достоинством.
Лев Владимирович всю жизнь писал стихи безо всякой надежды на их публикацию. Он не был большим поэтом, но люди, подобные Льву Горнунгу, создавали ту благодатную и благодарную среду, были теми читателями и почитателями, ради которых рождалась великая русская поэзия их современников.
В страшные советские времена Лев Владимирович не боялся вести дневники, в которых нашли отражение не только его повседневная жизнь, но и жизнь культурной Москвы. Консерваторские концерты, литературные вечера, значительные и незначительные встречи с поэтами, музыкантами, другими знакомыми, варварское уничтожение памятников старины – все это зафиксировано в этих уникальных документах, написанных его характерным почерком. Жаль только, что помощницы незрячего Горнунга, милые пожилые дамы, помогавшие писать его воспоминания, не понимали, что с подобными документами нельзя работать, имея в руках ножницы. Многие страницы дневников превратились в мелко нарезанную «лапшу».
Мне удалось спасти дневниковую тетрадь двадцатых годов (сейчас она находится в фонде Л.В.Горнунга в Государственном литературном музее).
Лев Владимирович гордился знакомством с «великими» и оставил свои воспоминания об Ахматовой, о Пастернаке, Волошине, Кочеткове, даже о Есенине, с которым однажды проехал несколько остановок в одном трамвае. Можно шутить над таким «знакомством», но можно и благодарить автора за этот эскиз-воспоминание.
Будучи совсем ослепшим от глаукомы, Лев Владимирович должен был сам заботиться о своем выживании. Он во всем зависел от других. Ему пришлось стать дипломатом и политиком, но при этом он никогда не терял своего достоинства. Он не часто поддавался отчаянию, его поддерживала вера. Но иногда мне приходилось слышать скорбные слова о несправедливости такого тяжкого наказания, как слепота. Находились люди, которые обворовывали слепого. Однажды какой-то его молодой знакомый снял из угла и унес иконы. Каким-то образом пропали со шкафа акварели Максимилиана Волошина, переданные ему на хранение уезжающей в ссылку женой ученого-германиста, поэта Дмитрия Сергеевича Усова.
Лев Владимирович был очень мужественным. Помню, как мы с ним ехали в больницу – с Большой Якиманки на улицу Вавилова, где его ждала операция. Я держала его за руку и рассказывала, мимо каких домов мы проезжаем. Он живо обсуждал со мной «увиденное». А после, когда его через час вывезли из операционной, сказал: «Что-то долго они со мной возились!» А было ему тогда девяносто лет.
Мне очень его не хватает. Не хватает