Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Заливает, – сказал я.
– Кого? Чего?
– Лучше начинать откачивать.
Свет в каюте стал оранжевым шепотом. Ченделер сперва издал слабый вопль оргазма, потом молвил:
– Иона.
– Вода в батареи попала. Кто – я Иона?
– У нас никогда раньше таких неприятностей не было.
– Пошел ты в задницу, поэтохрен с устрицами вместо яиц. Помоги мне помпу поставить.
– Это несправедливо. Альфреду Казииу нравятся мои поэмы.
– Все равно, пошел, Божьямайка.
Тут-то все и случилось. Судно не смогло вынырнуть, с треском рухнуло на правый борт, клюнуло носом, пошло вниз вниз вниз. Прежде чем погас уже почти исчезнувший свет, каждый проклятый предмет взбунтовался, загалопировал к левому борту, байки говяжьей тушенки, булькавший открытый бренди, конопатки, гаечные ключи, кастрюли, тарелки, карловы нобли,[43]пальцы с фланцами, деньги, лук, сыр, мертвец, коробка с иголками-нитками, крюки-собачьи клыки, секстанты, кусачки, шплинты, мерные багры, стаи расплющенной камбалы и так дальше, а может, и нет, – я не моряк. Однако помню шум – человеческий и лязг– сквозь вой бушующего моря и ветра. Пролом, завал или что-то еще. И полная, вертящаяся, мертво пьяная тьма. Конечно, у меня в черепе еще горела свечечка, давая достаточно света, чтоб высветить воображаемую усмехавшуюся физиономию, мою собственную, говорящую: «Ты ведь этого хочешь, не так ли? Гибели формы, кораблекрушенья порядка?» Потом меня что-то ударило, очень острое, вроде угла стола, внутренний пилот отключился, а я провалился в слякотные дебри, в приютившее Иону чрево, под огромный черный сырой зонт из китового уса.
Я выплыл в тошнотворный холодный свет – рассвет и выздоровевшее море. Невероятная лихорадка отгорела, утихла. Я плашмя лежал на сиденье, колыхавшемся, как губка для мытья, в ритме судна. Я был совсем один. Ченделер, должно быть, на палубе или за бортом; Аспенуолл, угрюмый триумфатор, как всегда, за штурвалом. Я по-прежнему был в штормовке, не чувствовал себя промокшим. Поискал, где болит, и нашел глубоко в волосах глубокую нехорошую ранку. Онемевшим щупавшим пальцам ответил застывший засохший кровавый колтун. В каюте по-прежнему каша из раздавленной и расплющенной камбалы, но вода с пола откачана до простой сырости. Мое чрево, Ионино чрево, пробурчало грубое требование: буб и груб. Голова, как я обнаружил, очнувшись, не слишком болела. Встав, увидел мистическую рубаху Ченделера, валявшуюся среди обломков, мокрую, непригодную для носки, пока несколько часов не пролежит на солнце. Я устрицей вчитался в новый текст. Потом пошел на палубу, готовый к суровой встрече.
Грот был поднят. Аспенуолл оглянулся, посмотрел на меня от штурвала, по-прежнему в прорезиненной робе; красный шрам засыхал, засаливался на правой щеке невысказанным упреком. Но боже мой, что я такого плохого сделал? Ченделер был в плотном свитере, явно сухом, наверно, лежавшем в каком-то высоком водонепроницаемом шкафчике. Очки из горного хрусталя он потерял и поэтому слепо моргал и моргал в разгоравшемся свете.
– Я же не виноват, – сказал я, – что меня по голове ударило.
– Земля? – спросил Ченделер Аспенуолла, скосив глаза на дюймовое солнце, бывшее нашей целью.
Действительно, земля, чуть заметная передышка в причудливой круговой обманчивой линии. Через час, два, три мне, возможно, удастся сойти на берег и двинуться дальше, сухому, согревшемуся, без денег в кармане, но впереди карибское древо с плодами, только рви. Я не так уж плохо себя чувствовал с учетом всего. Знал, что никто меня ночевать на борту больше не пустит, да и сам не хотел. Самостоятельно обойдусь, и черт с ними, с обоими, с голубками и с фруктами. Ченделер любовно поглаживал прорезиненную робу своего голубкафруктадруга, приговаривая:
– Фрэнк, ты был великолепен.
– Знаю.
– Слушайте, – сказал я, игнорируемый, – я ведь сделал все возможное, правда? Как ни странно, не я выдумал этот шторм. Я же работал, правда? Больше, чем можно сказать, за…
– Оставь его в покое, – сказала спина Аспенуолла.
– Э-э-эх, – начал было я, а потом уловил остаточный образ текста, только что виденного на рубахе Ченделера: «Боязнь одиночества лежит в глубине страха перед двойником, личина которого однажды является и всегда предвещает смерть». Кто это сказал? Святой Лаврентий Никогда? Кнут Александрийский? Черт возьми, я не боюсь одиночества. Пошел вниз удостовериться, что действительно это видел, но ничего не нашел. Перебрал всю рубашку, как бы в поисках вшей, но ничего подобного не было.
Сента-Евфорбия, замученная при Домициане, трусцой бежала по Мейн-стрит или Стрета-Рийяль,[44]восьми футов ростом, старательно вырезанная из мягкого дерева. Верный признак любительского искусства – слишком много деталей для компенсации чрезмерной безжизненности. На деревянные веки наклеены черные крашеные ресницы из свиной щетины; я видел пухлый розовый язык во рту, приоткрытом в последней боли, в первом проблеске кончины. Красное платье ее раздувалось, сплошь деревянное, кроме огромного фаллического гвоздя, орудия мученичества, кроваво приколотившего к телу погребальные одежды. Кровь присутствовала, любовно нарисованная, хотя раны были пристойно скрыты. Крепкий ее постамент был прочно установлен на носилках с четырьмя ручками; несли их четверо мужчин в бордовых одеяниях с капюшонами. Путь перед ней расчищал духовой оркестр, музыканты в темных балахонах, инструменты в серебристых вспышках, подобных внезапным уколам испытанной ею боли, играли избитый медленный марш с сентиментальной мелодией. За ней иноходью священники в стихарях, за ними ковыляли дети, тараща глаза, в какой-то скаутской форме. Рядом со мной всхлипывали две женщины, то ли над смертными муками святой, то ли над сладкой невинностью ребятишек, не знаю. Я был стиснут в толпе, пахнувшей чистым бельем, чесноком, мускусом.
Мне нужны были деньги; надо было где-то остановиться. От Пурта, где располагался причал для яхт, до центра Греисийты пришлось пройти милю; на паспорт мой просто кивнули, отсутствие багажа прошло незамеченным. Представители властей на причале сочли меня членом «Zagadki II», в том смысле, что «Zagadka II» послужила гарантом благонадежности в смысле благоплатежности. Аспенуолл и Ченделер это вроде бы подтвердили. С облегчением от расставанья со мной, помня, что высаженный на землю Иона был безобиден, как кит на мели, они мне помахали с готовностью, по без энтузиазма, который можно было б принять за прощальный. Как бы посулили потом еще встретиться. Но фактически они этого не желали, нет, ах нет. Фактическое прощание для этих двух голубков. И я пошел с возобновившейся под сильным солнцем головной болью прочь от моря и божьих тварей, по широкой дороге в Гренсийту, подмечая, что флаги, религиозные лозунги (Selvij Senta Euphorbia[45]), созвездия лампочек повреждены штормом, столь же сильным здесь, на побережье, как на море. Но теперь море было богородично-голубым, без единого облачка, над ним планировали промышлявшие чайки.