Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развалившись в кресле, Карлос враждебно поглядывал по сторонам. Сарфати проследил за его взглядом.
— Это Миро, — пояснил он.
— Пятилетний ребенок намалюет такое же, — сказал Карлос. — А что это?
— Сулаж.
Карлос пожевал свою сигару.
— Да, так вот, я вам скажу, что это, — провозгласил он наконец. — Для этого есть название… Это декаданс. — Он торжествующе посмотрел на нас. — Декаданс. В Европе они все морально разложились, это известно. Полные дегенераты. Коммунистам достаточно только нагнуться, чтобы собрать все это дерьмо. Говорю вам, у них не осталось ничего святого. Гниль. Не стоило бы оставлять здесь наши войска: это заразно. А это?.. Это что за похабщина?
Он нацелил свою сигару на бесформенную глыбу цемента, ощетинившуюся огромными кривыми иглами и ржавыми гвоздями и стоявшую в самом центре гостиной. Майк молчал. Его ноздри поджались, и он пристально смотрел на Карлоса. У него были серые, холодные глаза, и ощущать на себе этот взгляд было не очень приятно. Вдруг я заметил, что он сжал кулаки. Передо мной снова был легендарный Майк Сарфати, король докеров Хобокена, человек, заставивший отступить Костелло, Лучано, пятерых братьев Анастазиа и самого Спивака Чумазого, человека, который в течение пятнадцати лет был единоличным хозяином, после Бога, на набережных Нью-Йорка.
— У типа, который это сделал, не все дома, — решительно заявил Карлос. — Его следует поместить в психушку.
— Это одно из моих последних произведений, — сказал Майк. — Это сделал я.
Наступила гробовая тишина. У Карлоса глаза полезли на лоб. По лицу Ловкача Завракоса пробежали настоящие электрические разряды: казалось, его черты пытаются удрать.
— Это сделал я, — повторил Майк.
Он казался не на шутку разозленным. Он буравил Карлоса взглядом хищной птицы. Карлос, похоже, колебался. Он вытащил свой платок и промокнул лоб. Инстинкт самосохранения, однако, взял верх.
— Ах, вот как! — сказал он. — Поскольку это сделал ты… — Он с отвращением посмотрел на «скульптуру», затем, по-видимому, решил о ней забыть. — Мы пришли, чтобы поговорить с тобой, Майк, — сказал он.
Майк его не слушал. Он с гордостью взирал на глыбу цемента, утыканную гвоздями и иглами, и когда он начал говорить, то сделал это удивительно мягко — с каким-то восхищением в голосе, — и вновь выражение удивления, почти простодушия, промелькнуло у него на лице.
— Ее репродукцию напечатали в «Альто», — сказал он, — на обложке. Здесь это лучший журнал по искусству. Они говорят, что мне удалось передать четвертое измерение — измерение пространства — время, понимаете, Эйнштейн и все такое. У меня этого и в мыслях не было, естественно: никогда не знаешь, что ты в действительности создаешь, всегда присутствует элемент тайны. Подсознание, конечно. Это породило немало споров. Поскольку я финансирую журнал, развернулась самая настоящая полемика. Но эти ребята — сама честность. Их невозможно купить. У них свои принципы. Это из моих поздних работ, но внизу у меня есть и другие вещи. Они в мастерской.
— Мы пришли поговорить с тобой о делах, Майк, — повторил Карлос сдавленным голосом.
Мне показалось, что он боится встать с кресла. Но Майк был уже у дверей.
— Вы идете? — крикнул он нам с нетерпением.
— Да, Майк, — сказал Карлос. — Да. Мы идем.
Мы пересекли экзотический сад с павлинами и фламинго, свободно прогуливавшимися среди каменных монстров, которые Майк поглаживал мимоходом.
— Вот это — обнаженная натура Мура, — объяснил он. — Это Бранко. Заметьте, он уже немного устарел, конечно. Я приобрел их три года назад. Они были пионерами, предвестниками, их творчество ведет прямо ко мне. Все критики здесь это мне говорят.
Карлос бросил на меня взгляд, полный отчаяния. В другом конце сада стоял стеклянный домик, крыша которого — из алюминия — начиналась у самой земли и образовывала нечто вроде русской горки, прежде чем коснуться земли снова.
— Это работа Фиссони, — сказал Майк. — На мой взгляд, лучшего итальянского архитектора. Он коммунист. Но вы знаете, здешний коммунизм не имеет ничего общего с нашим. В нем нет ничего разрушительного. Все происходит исключительно в голове. Он очень интеллектуален. Почти все лучшие художники и скульпторы здесь коммунисты.
У Карлоса вырвалось нечто похожее на стон. Что-нибудь сказать он побоялся, но быстро показал пальцем на спину Майка и затем повертел у себя возле виска. Мы вошли в домик. Внутри, вокруг бадьи с цементом, валялись ящики, ведра, мешки с гипсом, всевозможные инструменты — мы словно очутились на стройплощадке. И повсюду были «творения» Майка. Что эти «творения» могли изображать и какова была их ценность, я и по сей день не знаю и, наверное, не узнаю уже никогда. Я видел лишь глыбы цемента странной формы, из которых торчали железные прутья и изогнутые трубы.
— Не правда ли, это не похоже ни на что из того, что вы уже видели? — с гордостью сказал Майк. — Критики «Альто» уверены, что речь идет о совершенно новых формах. Они считают меня ярким представителем спейсиализма — держу пари, в Америке даже не знают, что это такое.
— Нет, Майк, — сказал Карлос мягко, как разговаривают с больным. — Нет, у нас еще не знают, что это такое.
— Ну что ж, скоро узнают, — с удовлетворением заметил Майк. — Все мои произведения — а их ровно тридцать — отправляются завтра в Нью-Йорк. Они будут выставлены в галерее Мейерсона.
Я никогда не забуду лица Карлоса после того, как Майк закончил говорить. Сначала — выражение недоверчивости, затем — испуга, когда он повернулся к нам, снова желая убедиться, что его слух его не подвел и что он действительно услышал то, что услышал. Но то, что он, должно быть, прочел на наших физиономиях — вернее, на моей и Шимми Кюница, потому что тики, пробежавшие по лицу Ловкача Завракоса, мешали видеть, что на нем происходило, — несомненно подтвердило его страхи, ибо выражение удивления и испуга сменилось вдруг жутким спокойствием.
— Значит, ты собираешься показывать это в Нью-Йорке, Майк? — спросил он.
— Да, — сказал Майк Сарфати. — И я ручаюсь вам, это будет сенсация.
— Это уж точно, — согласился Карлос.
Должен признаться, в тот момент я восхищался его самообладанием. Ибо не трудно было представить, что случится, если Майк Сарфати, человек, воплощавший надежды и честолюбивые устремления наших активистов в исключительно драматический момент истории профсоюза, вернется в Нью-Йорк не для того, чтобы железной рукой навязать свои законы нашим конкурентам, а для организации выставки абстрактного искусства в одной из галерей Манхэттена. Оглушительный взрыв хохота, самый настоящий прилив сарказма и насмешек — легендарный герой, который, по нашим планам, должен был с выгодой для нас обеспечить единство трудящихся от одного побережья Соединенных Штатов до