Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слюна была моей первой учительницей, она призывала нас, к порядку, прерывала наши игры, нас, младших, еще пребывавших на этапе подражательства, а потому и игры у нас были те же, что и у старших, у семи- и восьмиклассников, у шпаны с Кладбищенской. Когда мы играли в расшибалку, целясь монетой в выкопанную ямку, слюна скучающего подростка была однозначным сигналом завершения, подростки бестрепетно плевали в наши ямки, так что нам приходилось копать новые, в которые нам так же плевали, так что нам приходилось пользоваться втихаря их ямками, учась таким образом конспирации и объединяясь в страхе общей опасности. Слюна первая научила меня не откровенничать: когда я принес приятелям показать тетрадь с автографами, когда мы рассматривали ее перед уроком в тесном кругу, отталкивая друг друга, чтобы лучше разглядеть, когда заинтересованный скопищем семиклассник подошел и спросил: «Что это у вас там?» когда я услужливо подал ему тетрадь, сообщив с гордостью и достоинством: «Автографы», когда, бросив взгляд на подпись короля бомбардиров лиги, он сказал: «Ништяк», взял тетрадь под мышку и пошел, а я побежал за ним, умоляя, чтобы он не забирал ее, просил громко, плаксиво и назойливо: «Ну отдай, ну пожалуйста, отдай же», и когда, наконец пресытившись, он выдал: «Ладно, на», то прежде, чем вручить мне тетрадь, он плюнул в нее особого замеса зелено-коричневой слизью из-под самого мозга, из самых недр лобных пазух, плюнул прямо на страницу с игроками клуба, после чего закрыл тетрадку, сдавил и благоговейно склеил страницы. Слюна была превосходной учительницей. Ее следовало ожидать со всех сторон: прямо в лицо, когда оппоненту недоставало слов; сбоку, потому что тех, кто засыпал на школьных экскурсиях, будили плевком в ухо; сверху, когда по дороге в школу случалось пройти не под тем балконом. Ох уж эта дорога в школу… Тогда меня метили сзади.
Ох уж эта дорога в школу. Ведь Кладбищенская улица и ее окрестности отделяли меня не только от так называемых приличных районов, но и от школы; ведь все восемь лет, чтобы не опоздать на уроки, мне приходилось идти через всю Кладбищенскую. На Кладбищенской угроза слюны нависала надо мной из окон и балконов, под которыми я проходил слишком близко, но также, и даже прежде всего, эта угроза была сзади; я каждый раз прибавлял шагу на Кладбищенской улице, которую в течение восьми лет дважды в день преодолевал по всей ее длине, прибавлял шагу, потому что чувствовал, что за мной идут, за мной всегда кто-нибудь да шел, то были хахори со Штайнки, причем самые отпетые, из тех, кто даже в школу не ходил. Они молча восседали в подворотнях и во дворах и обводили взором свою улицу, улицу могильщиков и их семей, улицу нищеты, грязи и преступлений, высматривали, не вторгся ли на их улицу чуждый элемент, не нарушает ли что-нибудь чуждое цельной композиции луж, мостовой, стен из красного кирпича и зеленых карнизов, не путается ли здесь какая-нибудь приблудная собака, не сидит ли на заборе кошка из чужого квартала. Сидели и следили; приблудной собаке привязывали к хвосту горящую паклю и смотрели, как пес крутится, пытаясь одновременно убежать от огня и догнать его («Хе-хе, теперь породистый, бля, пес, с подпалинами, бля, хе-хе»); кошек из чужого квартала сбрасывали с крыш, таких высоких, что тем было не упасть на четыре лапы и не выжить («Во, бля, к дожжу, кошки, бля, низко лятають, хе-хе»), а за мной они просто шли. Я спиной чувствовал их дыхание, я ждал удара, который так никогда и не настиг меня, только когда я уже добирался до школы, приятели говорили мне: «Опять у тебя вся спина обхаркана», потому что следовавшие за мной хахори со Штайнки оплевывали меня: они плевали мне на спину, они метили меня, шедшего по их улице. Ох уж эта дорога в школу.
Старый К. повторял, что это лучшая из школ, в какую я только мог попасть; он знал, что говорил, потому что сам ходил в нее, как тетя и дядя.
— Это школа с традициями, к тому же самая близкая, другим детям приходится ехать трамваями-автобусами, а у тебя школа почти что под носом, всего-то две-три улицы — и ты на месте.
Старый К. никогда не вспоминал о шпане с Кладбищенской, как будто и не ведал о ее существовании, но мог о ней и не знать по той же самой причине, по которой он удивлялся табунам алкоголиков в нашем квартале, их тупым детям, готовым за лимонад, за пиво или курево проколоть шины любого автомобиля, готовым проколоть и что посущественней кому нужно, он удивлялся и повторял:
— В мое время такого не было.
И хотя то же самое говорят все отцы и деды, он понимал это дословно.
— Помни: этот дом построил твой дед, мой отец, это самый старый дом в округе. Когда я был маленьким, здесь везде был пустырь, потом начали строиться, ставить рядом виллы, потом эти бараки, а потом, после войны, рядом с нами поставили блочные дома. Вот откуда все эти паразиты, дебилы чертовы, в мое время такого не было! У нас у первых был такой дом в городе, твой дед его построил вдали от центра, чтобы жить в спокойствии, теперь он наверняка в гробу переворачивается. Столько дебилов под окнами, и никакой управы на это нет, Боже святый, Ты видишь все это и не разразишь их…
Наверняка во времена старого К. Кладбищенская улица только становилась Кладбищенской улицей после многолетнего бытия монотонной безлюдной мощеной аллеей, в честь той же каменной мостовой и называемой Штайнштрассе; наверняка во времена старого К. у прежней Штайнштрассе не было даже так называемых окрестностей, в любом случае то были безлюдные окрестности; наверняка поэтому старый К., и его сестра, и его брат, когда они были детьми, могли без особых хлопот ходить по этой улице в эту школу, в их время там были поля и пруды и никто там не ходил, не поджидал, не плевал в спину. Но теперь настало время шпаны со Штайнки, именуемой теперь Кладбищенской улицей, это было ее время, потому что не мое; никогда никому я не скажу «в мое время», потому что ни одно из времен не было моим, даже когда оно у меня было.
* * *
Оба пытались сделать мне приятное, когда в них открывались емкости с жалостью, с волнением, которого они не могли ни предвидеть, ни обуздать; оба вздыхали обо мне по разным причинам, по-разному и с разной частотой. Старый К. волновался реже, но зато рациональней — например, когда я болел. И что странно, тогда он ничего не говорил о дохлячестве, зато вспоминал, как годовалым ребенком я заболел воспалением легких и были больница, и капельницы, и переливание крови. Если не считать моментов волнения, старый К. трактовал это переливание как еще одно доказательство, что во мне течет бандитская кровь, и говорил:
— Мне даже нет нужды открещиваться от тебя, потому что в тебе нет моей крови; тебе все перелили из какого-то бандюги, в тебе только его кровь и матери — в самый раз, чтобы в колонию загреметь.
Надо признаться, звучало это довольно правдоподобно, мать на расспросы о доноре отвечала:
— Кто там знает, туда пьяницы в основном ходили кровь сдавать, потому что им за это платили. Деньги давали и шоколад, чтобы восполнить магний, а в то время с шоколадом было еще хуже, чем сейчас. Дядюшка Герберт-тот-что-умер тоже ходил все время кровь сдавать, когда уже не оставалось на что пить, — трезвел и шел туда с похмелья, а оттуда прямиком в винно-водочный, да кровь у него все слабее делалась и слабее, от него уж и брать не хотели, этот дядюшка Герберт-тот-что… ты был на похоронах, а, нет, тебя не было…