Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, ни о каком официальном розыске речь идти не могла. Допытывались, выуживали и дознавались окольными путями, ощупью, обиняком.
Но и Шафирову – в хитросплетениях давней поруки, извилистых знакомств, разветвленных возможностей – ничего не удалось. Установили лишь точное время и пост ДПС, где зафиксировали прохождение нефтевозов. А дальше – открывалась только пустота, темень, безмолвие заволжской равнины. Ни в оперативных сводках, ни в протоколах МЧС, ни в моргах, ни в больницах, ни в придорожных кафе, ни на заправках, ни в биллинг-центрах мобильной связи – нигде никаких следов не нашли.
Улетучились в морозном воздухе нефтевозы, заглохли телефоны в глуши, канули в Заречье шофера и покупатель…
И когда Шафиров пробормотал, что, по всей видимости, надо быть благодарным молчанию этих безграничных пространств[59], которые не отвечают вопрошающим той же монетой, что нужно порадоваться отсутствию новостей и событий, а поиски прекратить – Застрахову и Мусе показалось, что всем сделалось легче.
Тяжелее давалось другое. К Новому году обещана была жителям дома не только зарплата, но еще и премия, а некоторым – дивиденды. Требовалось к тому же покрыть обычные затраты и заложить средства на текущие издержки января, когда откачка и прибыли уменьшатся наполовину. И, с учетом последних потерь, на это едва хватало даже резервного фонда, который регулярно пополнялся и управлялся Шафировым с неимоверным тщанием.
Однако не заплатить людям сейчас, перед праздником, означало бы лишиться их доверия навсегда и в один миг развалить всё, с таким трудом построенное вокруг трубы.
Решили, что этого не будет.
Рассчитаться решили со всеми до копейки, а потом объявить январь месяцем вынужденного отпуска, что несложно будет объяснить рождественскими каникулами в Европе, снижением деловой активности и объемов сбыта, а также затяжными гуляниями в России. Работа и зарплата – договорились – будет заморожена для всех, а для занятых профилактикой, техобслуживанием и охраной урезана до минимума.
И хотя неясным по-прежнему оставалось главное: каким образом, на чем въезжать в наступающий год с его темным рынком, с вывихнутым транспортным плечом, – решили занять денег. С запасом, чтобы продержаться в режиме консервации. А поскольку время поджимало, и взять было не у кого – Застрахов опустил голову, выкурил две сигареты подряд и поехал к сыну Даниилу.
Никто не скажет, долгим ли был их разговор, как обосновывал и чем подкреплял Застрахов необычную просьбу, но на другой день, к вечеру, у дома номер девять на Завражной остановился старенький «Форд» Даниила. Оттуда вышел Застрахов-старший с портфелем подмышкой и поднялся на девятый этаж – и когда вывалил на столик Шафирова портфель, жирно блестящий и морщинистый как чернослив – заметно стало, что рука Застрахова крепка и речь тверда, а глаза – хмельны и прозрачны.
И назавтра уже вовсю стучали ножи на кухнях и хлопали двери в подъезде дома номер девять; и волны музыки откатывались, смытые волнами смеха, и подкатывали вновь; и вились меж перил запахи мандаринов, влажной хвои, салатов – и только Руфина Иосифовна, и Миниса Сисятовна, и темноокая Лидия Застрахова тревожно вглядывались в трезвые, словно замороженные лица мужей, не понимая, отчего не собираются они, как условились, провожать старый год вместе. И не догадывались, конечно, что всех троих пугают новогодние сумерки, и, высматривая через окна дальний овраг, каждый боится одного и того же – увидеть противотуманные фары нефтевоза или иные огни.
И даже если б жены спросили их, никто из троих не ответил бы, что лишило их приятной праздности – несчастный случай, чье-то преступное вероломство, или – хуже того – собственная ошибка.
И уж точно никто не признался бы в том, о чем молчит, какой вопрос леденит мышцу и разум каждого и ввергает в оцепенение.
Ведь то, что случилось, было так или иначе сделано кем-то. И неважно: так, или – напротив – совершенно иначе. Важно, что было сделано. Кем-то.
И, тем самым, не было ли что-то послано, передано, сказано?[60]
И не проморгал ли каждый в этом случае чей-то голос, взгляд или взмах руки?
До православного Рождества было тихо.
Ничего не происходило.
Дни подбирались один к одному – белые, вкрадчивые, пушистые: иногда проскальзывал сквозь сумерки легкий снежок, и ничего не происходило.
И даже ветра не залетали на Ветловы Горы, и не вьюжило, как прежде, возле дома номер девять по Завражной – ничего не происходило.
«И больше ничего не будет», – сказал совоголовый Шафиров и запахнул свой черешневый халат.
Что ждать уже нечего и нечего бояться – теперь было ясно, и все трое понимали: как ничто не аукнется, так никто и не откликнется из заволжской глухоты. И ясно было, что ещё не протрубила труба, ни за кем не придут, ничего не возьмут.
Но ясно было и другое.
Каждый день технической промывки и простоя на гидрозатворах в режиме консервации выедал дыру за дырой в заемных запасах, углублял долговую яму. Нужно было и можно было бы возобновлять откачку, но никто не решался начать. Ибо никто не мог поручиться, что не утекли вместе с последней нефтью и сведения о трубе, и что там, куда утекло, не поджидают жадные до чужого.
Словом, и стоять было нельзя – и двигаться невозможно.
«И некому молвить из табора улицы темной»[61], – воспользовался Шафиров словом поэта и сумрачно возразил Застрахову, заговорившему было о том, что, мол, не жили никогда хорошо и, похоже, незачем привыкать…