Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гретель скривилась:
— Гадость какая!
— Говорил же, рано тебе эту историю. — Гензель зевнул и стал растирать ноги. — Зато теперь будешь знать цену ведьминым подаркам.
— А… а с девочкой что было?
— Это никому точно не известно. Одни говорят, что она пошла к Мачехе, повинилась, и ее приговорили к генетической модификации в болотную ехидну, такую страшную, что до конца жизни скиталась она, людям на глаза не показываясь. Другие — что с горя сказала она горшочку «Горшочек, вари!» — и сама в него сиганула… А вкусную рассыпчатую кашу всей улицей еще два года ели!
— Гадость какая, — повторила Гретель все еще с хмурым лицом. — Гадость и глупость! Не бывает такого. Это ты выдумал все, братец!
— Вот встретим в лесу геноведьму — сама у нее и спросишь. Давай-ка, поднимаемся да пошли потихоньку, пока ночь не упала, а то опять ни зги не видать…
Лес не хотел их выпускать. Сперва Гензель думал, что это выходит само собой. Тропинка, которую они обнаружили, самым естественным образом оборвалась через полста шагов, растаяла в серой, как металлическая стружка, траве. Удобный проход между деревьями оказался намертво перекрыт рухнувшим стволом, таким огромным, что не взобрался бы и взрослый мужчина. То, что издалека выглядело светом солнца, на деле оказалось не более чем потеками белесого древесного сока. Чем дальше они шли, тем больше уверялся Гензель в том, что это не нелепая череда случайностей. Железный лес, проклятый Человечеством Ярнвид, не хотел выпускать детей, намеренно подстраивая им подлости и ловушки.
С коварством старого хитрого зверя он вновь и вновь пытался поймать их на беспечности, усыпить бдительность и в конце концов разорвать на части. Гензелю стало мерещиться, что лес — живое существо, невообразимо древнее, алчное и больное, наблюдающее за каждым их шагом. То и дело он ловил на себе взгляд горящих яростью глаз, от которого обмирало все внутри, и только спустя несколько секунд, когда сердце отлипало от ребер, понимал, что это не глаза вовсе, а пара скользких разлагающихся грибов или отвратительные на вид плоды, свисающие с ветки.
Или вдруг чувствовал, как когтистая лапа хватает его за сапог и ворочается, пытаясь поудобнее ухватиться, чтобы утащить под землю. Он в панике отдергивал ногу — и с муторным облегчением, от которого отчего-то не становилось легче, убеждался в том, что никаких лап под ногами нет, а есть только уродливые изогнутые корни и гниющие ветки. А то вдруг чудилось, что к обнаженной шее сладострастно прижимается чей-то тонкий и влажный язык, который обращается бесформенной лианой, истекающей ядовитым соком или еще какой-нибудь гадостью. Нет, Железный лес не просто растянулся вокруг, он забавлялся, разглядывая двух путников, и смаковал их испуг и усталость, как ценитель вина смакует запах, доносящийся из только что откупоренной бутылки.
Гензель не заговаривал об этом, чтобы окончательно не лишить сил сестру, но той, видно, и так приходилось несладко — Гретель шла все медленнее, вжав голову в плечи, то и дело испуганно озираясь. Видимо, и ей мерещились за каждым деревом жуткие образы. Гензель поймал себя на невеселой мысли — может, и лучше пугаться несуществующих чудовищных ликов. Потому что если не пугаться, мысли, сколь ни встряхивай их в гудящей от усталости голове, возвращаются к голоду и жажде.
Жажду они ощутили только на второй день, но если про голод хоть на время можно было забыть, то жажда впилась в них мертвой хваткой. Не так удивительно, что они не сразу ощутили ее в холодном и сыром лесу, зато когда ощутили, враз пожалели, что не захватили из города хотя бы фляги с обеззараженной водой.
Жажда… Сперва Гензель пытался себя уверить, что это просто во рту от страха пересохло, отгоняя от себя навязчивую мысль. Но вскоре это перестало помогать. А еще через несколько часов хода — утомительного, выматывающего, опасного — пришлось признать, что дело тут вовсе не в страхе.
Гензель уже и забыл, что на свете существует такая отвратительная штука, как жажда. Не обычная, ватными шариками обкладывающая язык, которая мгновенно пройдет, стоит лишь сделать глоток-другой чистой воды или витаминной смеси. А другая, настоящая, которая, оказывается, была ему прежде незнакома. Эта жажда высушивала слизистую рта и язык с хладнокровием термического излучателя, обрабатывающего лабораторные образцы. Во рту сделалось так сухо, что беспокойно ерзающий язык, сам сухой, как столетняя коряга, грозил вот-вот порезать нёбо.
Водицы бы… Гензель машинально стал приглядываться к лесу, пытаясь сообразить, как бы утолить жажду. Плоды Ярнвида он исключил сразу. Они росли в великом многообразии, и, кажется, за все время, что они с Гретель шли, им не попалось ни одного одинакового, все были по-своему уникальны, как бородавки на старушечьем лице. Большие, малые, выпуклые, вытянутые, суховатые или сочащиеся соком — все они были так или иначе ядовиты, иначе и быть не могло. Ядовитые деревья никогда не родят нормального плода. Об этом Гретель предупредила его еще утром, когда они только тронулись в путь:
— Ты, братец, только не вздумай ничего с ветки сорвать. — Она серьезно взглянула на него, сверкнув своими серо-прозрачными глазами. — Тут все, чего ни коснешься, яд и отрава! Даже если выглядит как наливное яблочко из сада. Не касайся их и в рот не клади!
— Научил пастух епископа молиться, — буркнул Гензель недовольно. — Тоже мне большая наука. Это и так каждому ребенку давно известно.
— Это геномагия, — терпеливо сказала Гретель. — Даже то, что на вид словно обычное яблоко, внутри совсем не яблоко. В этом гадком лесу нет ничего съедобного, помни это, братец. Ничто здесь не совместимо с нашим метаболизмом.
Гензель не знал, что такое «метаболизм», но уточнять и не требовалось. Не дурак небось.
— Сам знаю! — отрезал он. Не хватало еще советов десятилетней пигалицы.
Тогда, утром, он еще не ощущал этой ужасной жажды, и предупреждение Гретель казалось ему пустым и излишним. Только круглый дурак осмелится съесть что-то в Железном лесу. Это то же самое, что напиться из родника, бьющего на чумном кладбище!
Но сейчас, когда жажда скручивала его своими щупальцами, а язык вместо слюны оказался покрыт слоем густой зловонной слизи, Гензель поймал себя на том, что вглядывается в попадающиеся на пути фрукты.
Они были уродливы, это верно. Какие-то толстобокие несимметричные кабачки с выпирающими то ли шипами, то ли листьями покачивались вровень с глазами, назойливо тычась в лицо. Кожистые и морщинистые изюмины, каждая — с кулак отца размером, гроздями свисали с кривых и немощных веток. Под сумрачной кроной леса то здесь, то там висели крошечные ярко-алые бусины, ну точно капли артериальной крови, повисшие в воздухе…
Гензель облизнул губы и поморщился — только хуже стало. Мысль о воде с каждым шагом все глубже проникала в голову, точно была гвоздем, шляпку которого он постоянно придавливал подошвой. Вода… В Шлараффенланде никогда не было проблем с водой. Тамошняя вода, конечно, была не очень чистой, отфильтрованной ревущими под землей машинами из подземных водохранилищ, горчила, оставляла на языке привкус смазочного масла и ржавчины, но это была вода. Ее выделялось по два литра в день на каждого взрослого мужчину и по полтора — на ребенка. Гензель редко выпивал всю свою норму — от жажды на фабричных работах, в холодных металлических цехах, редко мучаешься, скорее уж донимает непрестанный голод. Приходилось и выливать из контейнера излишки — не нести же домой, в самом деле… Сейчас Гензелю казалось, что те полтора литра настоящей, почти прозрачной воды были королевским сокровищем в сверкающем сосуде. Полтора литра!.. Да он был отдал ногу за такое богатство! Ну, может, не всю, как отец, а половину, до колена…