Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь солнце освещало клумбу, цветы сияли в вазах куда ярче, чем лампочка в форме свечки: дневной свет придавал краскам такую живость, что свет мертвецов казался бесполезным, тусклым. Мне было грустно, грустно из-за Виттории, из-за Энцо, из-за его жены Маргериты, из-за троих детишек. Неужели отец и вправду повел себя так? Мне не верилось, ведь он всегда говорил: “Джованна, самое мерзкое — быть доносчиком”. Но если Виттория не лжет, то он сам сделался доносчиком, и хотя у него были на то веские причины — в этом я не сомневалась, — все равно это было на него не похоже, да нет, это было просто невозможно. Но я не осмеливалась сказать об этом Виттории, мне казалось оскорбительным утверждать, что в семнадцатую годовщину их любви она врет перед могилой Энцо. Поэтому я молчала, хотя мне опять стало грустно: ведь я в очередной раз не защитила отца; я неуверенно глядела на Витторию, которая, словно пытаясь успокоиться, протирала мокрым от слез платком прикрывавшие фотографии овальные стеклышки. Молчание стало невыносимым, и я спросила:
— А как умер Энцо?
— От тяжелой болезни.
— Когда?
— Через несколько месяцев после того, как между нами было все кончено.
— Он умер от горя?
— Да, от горя. Он заболел из-за твоего отца, из-за него мы расстались. Твой отец его убил.
Я сказала:
— А почему же ты не заболела и не умерла? Ты не страдала от горя?
Она посмотрела мне прямо в глаза так, что я сразу их опустила.
— Джанни, я страдала и страдаю до сих пор. Но горе не убило меня по трем причинам: во-первых, чтобы я всегда помнила об Энцо; во-вторых, ради его детишек и Маргериты, потому что я добрая, я знала, что должна помочь их вырастить, ради них я работала и сейчас работаю прислугой в половине богатых домов Неаполя, с утра до ночи; в третьих, из-за ненависти, ненависти к твоему отцу — ненависть заставляет жить, даже когда жить больше не хочется.
Я все не унималась:
— Неужели Маргерита не рассердилась из-за того, что ты отняла ее мужа, а приняла помощь от женщины, которая его украла?
Она закурила, глубоко затянулась. Отец и мама, отвечая на мои вопросы, обычно и бровью не вели, а если им было неловко, уходили от ответа или долго советовались между собой, прежде чем заговорить. Виттория нервничала, становилась грубой, сразу выплескивала раздражение, но отвечала откровенно — раньше никто из взрослых со мной так не говорил.
— Ты же видишь, что я права, — сказала она, — ты умная девка, такая же умная, как я, только мерзавка, строишь из себя святошу, а самой нравится бередить рану. Украла мужа — да, ты права, я украла у нее мужа. Украла Энцо, отобрала его у Маргериты и у детей, и я бы скорее умерла, чем вернула его. Это нехорошо, — воскликнула она, — но с любовью не спорят, иногда приходится поступать плохо. Ты не выбираешь, ты знаешь, что без зла не будет добра, и поступаешь так, потому что иначе не можешь. А Маргерита, да, она рассердилась, она забрала мужа обратно с криками и дракой, но когда потом увидела, что Энцо плохо, плохо от болезни, которая развилась в нем за несколько недель скандалов, она погрустнела и сказала ему: ладно, возвращайся к Виттории, если бы я знала, что ты захвораешь, я бы сразу тебя к ней отправила. Но было уже поздно, так что мы обе оставались с ним рядом, пока он болел, я и она, до самой последней минуты. Маргерита такая хорошая, добрая, чуткая, надо тебя с ней познакомить. Когда она поняла, как сильно я люблю ее мужа, как сильно страдаю, она сказала: ладно, мы любили одного мужчину, я тебя понимаю, разве можно было не любить Энцо? Так что хватит. Этих детишек я родила от Энцо, если ты тоже станешь их любить, я не против. Понятно, Джанни? Ты поняла, какая она великодушная? Твой отец, твоя мама, все их друзья, все важные шишки — разве они способны на такое, разве могут быть настолько великодушными?
Не зная, что сказать в ответ, я пробормотала:
— Я испортила тебе годовщину знакомства, прости, не стоило мне ни о чем расспрашивать.
— Ничего ты не испортила, наоборот, мне приятно. Я рассказала об Энцо, а всякий раз, когда я о нем рассказываю, я вспоминаю не только о страданиях, но и о том, как мы были счастливы.
— Об этом мне узнать интереснее всего!
— О счастье?
— Да.
Ее глаза загорелись еще ярче.
— Знаешь, чем занимаются мужчины и женщины?
— Да.
— Говоришь “да”, а сама ничегошеньки не знаешь. Трахаются. Слышала такое слово?
Я вздрогнула.
— Да.
— Мы с Энцо занимались этим всего одиннадцать раз. Потом он вернулся к жене, а я больше никогда ни с кем не была. Энцо всю меня целовал, гладил, лизал, а я гладила и целовала его — всего, до кончиков пальцев ног, гладила и лизала. А потом он входил в меня глубоко-глубоко, хватал меня за задницу обеими руками, одной здесь, другой вот здесь, и трахал с такой силой, что я начинала орать. Если ты за всю свою жизнь ни разу не сделаешь это так, как делала я, со всей страстью, которая была у меня, со всей любовью, которая была у меня, пусть не одиннадцать раз, а хотя бы разок, тебе незачем жить. Передай своему отцу: Виттория сказала, что если я не буду трахаться, как трахались они с Энцо, мне незачем жить. Так и скажи. Он думает, что своим поступком отнял у меня что-то важное. Ничего он не отнял, у меня было все, у меня и сейчас есть все. А у твоего отца нет ничего.
Эти ее слова я так и не сумела забыть. Они прозвучали неожиданно, я никогда не думала, что она мне скажет такое. Конечно, она обращалась со мной, как со взрослой, мне нравилось, что с самого начала она не разговаривала так, как обычно разговаривают с тринадцатилетней девчонкой. Но все равно это было настолько внезапно, что мне захотелось заткнуть уши. Я не сделала этого, я стояла неподвижно, я даже не сумела избежать ее взгляда, когда она попыталась прочесть на моем лице, какое впечатление произвели на меня ее слова. В общем, меня физически — да, физически! — потрясло, что она так со мной говорила, здесь, на кладбище, перед портретом Энцо, не заботясь, что ее могут услышать. Вот это история, вот бы и мне научиться так говорить, наплевав на правила, царившие у нас дома. Прежде никто не рассказывал мне — именно мне — об отчаянной плотской страсти, так что я была потрясена. Мой живот наполнился куда более сильным жаром, чем в ту минуту, когда Виттория танцевала со мной. Это не шло ни в какое сравнение с теплом тайных разговоров с Анджелой, с истомой, охватывавшей меня в последнее время, когда мы с ней обнимались, когда вместе запирались в ванной у нее или у меня дома. Слушая Витторию, я мечтала испытать наслаждение, о котором она говорила, но при этом мне казалось, что испытать его невозможно, если за ним не последует боль, какую она чувствовала до сих пор, и если не хранить верность, как хранит ее она. Поскольку я ничего не говорила, она поглядывала на меня с беспокойством, а потом буркнула:
— Пошли, уже поздно. Запомни то, что я тебе рассказала. Тебе понравилось?