Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь год после этого Семен Маркович пытался вычислить ту, кто бы ей понравился больше всего, а когда этого не случилось, положился на случай. Он нашел несколько брачных агентств, заполнил какие-то анкеты и стал надеяться на чудо. Недели через две ему позвонили. Сказали, что у них есть вариант, и попросили назначить время и место для знакомства. Он выбрал воскресенье, назвал адрес собственной квартиры, сделал уборку, сбегал в магазин, купил сыр, виноград, бутылку шампанского, набрал всяческих пирожных и прихватил в палатке на углу букет роз. Тех, что нравились маме, кремового цвета, не было, но он решил, что для такого случая вполне подойдут бордовые. Потом Семен Маркович надел костюм, который мама выбрала для него перед защитой докторской диссертации, и стал ждать. Он даже представил во всех подробностях, как сейчас откроется дверь, войдет Она, прекрасная незнакомка, и жизнь его изменится самым чудесным образом. Он так накачал себя этим видением, что ощутил и душевный трепет, и стук сердца такой, что его, пожалуй, могли услышать соседи. Если бы Семен Маркович в это время измерил давление, то, наверное, лучшим исходом для него была бы невеста, идущая на свидание после дежурства в больнице с полным набором медикаментов в сумочке с красным крестом.
А потом раздался звонок. Он схватил букет, подмигнул маминой фотографии, стоявшей у него на рабочем столе, и… остался на месте. Мама смотрела на него из-под стекла красивой отполированной рамки таким строгим и в то же время таким предостерегающим взглядом, как будто уже заранее знала, кто именно нажал на кнопку звонка, а потому была категорически против возможного альянса Семена Марковича и той, что стояла сейчас по другую сторону двери.
Когда звонки прекратились, он обреченно опустился на стул и вдруг вспомнил виденную когда-то карикатуру. На ней был изображен человек в арестантской робе, сидящий за решеткой. В руках этот человек держал легкий воздушный шарик, а к ногам его цепью был прикован другой шар – черный, тяжелый, чугунный. Семен Маркович уже забыл, что за подпись стояла под этой карикатурой, да и стояла ли она там вообще. Впрочем, это было не важно. Сейчас он ощущал себя точно таким же арестантом, только вместо воздушного шарика он держал в руке букет бордовых роз, а роль прикованного к ногам чугунного груза с тем же эффектом выполнял строгий взгляд мамы, не оставлявший его все эти годы.
Картинка, которая всплыла из потаенных глубин памяти, выглядела настолько достоверно, что Семен Маркович невольно посмотрел себе под ноги, не лежит ли рядом с ними тяжелый шар, пресекающий любую возможность побега. Это движение – глазами вниз – вывело его из того сомнамбулического состояния, в котором он пребывал большую часть поездки. А машина между тем уже свернула с Кольцевой и мчалась по ровной асфальтовой трассе, упиравшейся в стремительно приближающиеся аэродромные постройки.
Тяжелые осенние облака, накрывавшие оставленный позади город, здесь поредели. Казалось, они не выдерживали стремительного напора взлетающих и садящихся самолетов, а потому там вдали, над самым летным полем, нехотя расступались, образуя проталины, в которых виднелось светлеющее, предрассветное небо.
Когда остановились у одного из шлагбаумов и водитель приоткрыл окно, чтобы нажать кнопку для въезда на стоянку аэровокзала, в салон ворвался такой почти по-зимнему студеный воздух, что Семен Маркович втянул голову в плечи и невольно поднял воротник пальто. И тут он вдруг услышал голос мамы, как всегда спокойный и как всегда не терпящий возражений. «Сыночка, – прозвучало то ли рядом с ним, то ли внутри его, – не забудь повязать шарф, на улице ветер, а у тебя горло». У Семена Марковича на мгновение перехватило дыхание, потом сердце тяжело ухнуло куда-то в бездонную пропасть, но тотчас же возвратилось и забилось часто-часто, так что его обдало жаром, а руки и ноги стали совсем пустыми, и глаза стали пустыми, и даже слово «мама», которое он попытался произнести, тоже растворилось в этой овладевшей им пустоте. Он все понял. Понял, что не успел. Понял наконец, что было тем самым главным, ради которого он так торопился.
Он проходил через рамку металлоискателя, брал билет, стоял в накопителе, шел к своему креслу в салоне самолета и был при этом всего лишь какой-то оболочкой, выполнявшей заученные механические действия. Настоящий, истинный Семен Маркович, отрешенный от царящей вокруг суеты, находился совсем в другом месте, в том, куда он опоздал и где должен был сделать то, что теперь уже никогда не сможет сделать. А должен он был сидеть рядом с постелью мамы и разговаривать с ней, разговаривать без пауз, без перерыва, и она должна была рассказать ему о детстве, о семье, об отце, которого он никогда не видел, обо всем, что было на душе у нее, о том, что она любила, что помнила и что хотела бы забыть. А еще он держал бы ее за руку, а когда она уже не могла говорить, они бы просто молчали, и она чувствовала бы его тепло. А потом, когда ее рука стала бы холодеть и безжизненно опустилась, он бы понял, какой важный момент они пережили вместе, потому что мама была бы не одна перед тем, как вечность поглотила ее, и что, если бы он был рядом, может быть, она сумела преодолеть тот не поддающийся осмыслению страх, который переживает каждый человек, уходящий в небытие.
Он думал об этом все время, пока не опустился в свое кресло, а когда самолет вырулил на полосу, взревел мощными двигателями и стал набирать скорость, он закрыл глаза и не открывал их в течение всего полета. Ему то ли снилось, то ли грезилось, что мама сейчас почему-то исполняет тот самый танец, что так пугал его в детстве по воскресеньям. На ней была широкая юбка и красная повязка на голове, но только все это происходило уже не в их тесной комнате, а в каком-то огромном пространстве, у которого не было ни верха, ни низа, ни ограждающих его стен. Мама улыбалась, поднимала руки, щелкала пальцами, как кастаньетами, и звала его присоединиться. И он впервые в жизни сумел преодолеть себя и присоединился к этому танцу, а еще он наконец сумел допеть ту песню, что была на обратной стороне пластинки: «Вы ошибаетесь, друг дорогой, мы жили тогда на планете другой, и слишком устали, и слишком мы стары и для этого вальса, и для этой гитары…» Мама тоже впервые не прервала его, и они еще долго кружили друг вокруг друга. А там в их прошлом, «на планете другой», на круглом столе, в тесной комнате стоял патефон, и иголка шуршала, подойдя к самому концу пластинки, но не было в этой комнате никого, кто мог бы ее поднять и прекратить это вращение.
Бобруйским особнякам, построенным их владельцами для своих возлюбленных, посвящается
Все нутро мое было разворочено. Остатки обоев свисали со стен неряшливыми кусками. Из-под отбитой штукатурки проступала дранка. Окна зияли пустыми проемами, и это было мучительно, потому что сквозь щели в досках, которыми их наспех заколотили, всякий мог заглянуть внутрь и подивиться моему позору.
Только двери в полуподвал, где хранились материалы и инструменты, были заперты крепкими амбарными замками. От одного воспоминания об этих замках меня начинало мутить. Вся моя сущность, весь мой дух настолько противился любым навесным и встроенным запорам, что это стало чем-то вроде навязчивой идеи, моим кошмаром, причиной многих конфликтов и недоразумений.