Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Один лишь хрип,
Тоскливый лязг и стук ножовый,
И сталкивающихся глыб
Скрежещущие пережевы.
Слово Высоцкого — это ледоход русского стиха. Как и ледоход нашего общественного сознания. Этот лязг, эти скрежещущие звуки — голос нашего времени. Это путь к новой гармонии — она придет не раньше, чем льды растают.
— А не усложняете ли вы Высоцкого? Я думаю, он обалдел бы от всех этих ученостей. Ведь у него в песнях множество элементарных ошибок и несуразностей. И по части русского языка, и других предметов, с которыми он плохо был знаком. Рвался-то он писать обо всем на свете.
— Ну-ка, что за ошибки? Давайте разбираться.
— Да вот хотя бы: «А если накроют — / Локаторы взвоют о нашей беде». Что это за такие воющие локаторы? Он просто не знал значения слова.
— Верно, тут, как говорится, крыть нечем. Да вот и О. Халимонов вспоминает: «Я ему говорил, что локаторы не воют… Но в песне так и осталось». Ошибка вышла. Но — какая ошибка? Не типичная же, какие бывают от бескультурья, от влияния среды, а довольно индивидуальная.
Воет не локатор, а сирена — после того, как локатор что-то зафиксировал, «накрыл». Высоцкий переносит свойство одного предмета на другой, тесно с ним связанный. Но такие переносы — в природе языка. Говорим же мы: шофер загудел, хотя гудит не сам шофер, а сигнальное устройство его автомобиля. Говорим мы: съел две тарелки, хотя едим не тарелки, а их содержимое. Это метонимия. Вот и у Высоцкого возникает такой случайный (окказиональный, как сказали бы лингвисты) метонимический перенос. В принципе так и язык развивается: кто-то один раз «оговорился», а потом это вошло в систему.
— М-да… А что вы скажете про такой вот перл: «Нет, не будут золотыми горы — / Я последним цель пересеку…»? Цели можно достигнуть, но пересечь ее… Что, это тоже, как там ее, метонимия?
— Именно. Ведь цель на скачках — пересечь финишную черту, о другом в это время не думают. Так что такое нестандартное словосочетание оправдано эмоциональным контекстом песни.
— Ну а вот вам еще:
Весь год
Жила-была — и вдруг взяла, собрала и ушла…
Что это за «собрала»? Одно из двух: «собралась» или «собрала вещи».
— С нормативной точки зрения вы правы. Но поэтическая речь имеет право на отклонение от нормы. Лирический герой песни рассказывает о событии невеселом, о беде своей. От волнения он слово «вещи» просто пропустил, проскочил. Такое усечение называется эллипсис. А вот в американском трехтомнике этот текст из лучших побуждений «отредактировали», написали, как вы предлагаете: «собралась». И что же вышло? Сразу и живая разговорность испарилась, и лиризм. Смазалась звуковая картина из трех «ла», которые так важны здесь для автора. Именно об этом «медлительном» глагольном «ла» восторженно говорил Вячеслав Иванов («Славянская женственность», 1910), а потом молодой Сельвинский таким глаголам посвятил целое стихотворение «К вопросу о русской речи» (1920), где есть строки: «…Этим „ла“ ты на каждом шагу / Подчеркивала: „Я — женщина!“». Высоцкий как бы между делом эту поэтическую тему продолжил…
— Знаете что, с вами просто невозможно говорить! У вас на все готовый термин: метонимия, эллипсис… Эдак вы что угодно оправдаете.
— Нет, я стараюсь говорить просто, а к терминам прибегаю только тогда, когда без них обойтись невозможно. Ведь эти термины выработаны самой художественной практикой. Странное дело: вот вы начинаете разговаривать о музыке с музыкантом или музыковедом. И вдруг ему заявляете: кончайте мне голову морочить своими бемолями да диезами, терциями да каденциями. Боюсь, у вас будет бледный вид. Вас осмеют или вообще разговаривать с вами не станут. Или вдруг на футбольном матче какой-нибудь зритель скажет: а я не желаю знать, что такое «офсайд», залетел мяч в ворота — засчитывайте гол. Тут я просто не берусь представить, что о нем скажут искушенные в правилах игры болельщики. А вот об искусстве слова, о поэзии почему-то — даже среди иных профессиональных критиков — принято говорить на совершенно дилетантском уровне, почти никто здесь не стыдится быть профаном в области терминологии.
Небольшое отступление. Художник Борис Жутовский вспоминал о своем «искусствоведческом» диспуте с Хрущевым на трагически-легендарной выставке в Манеже 1962 года. Не любивший сдвигов и отклонений от нормы Хрущев сказал художнику: «Если взять картон, вырезать в нем дырку и приложить к портрету Лактионова, что видно? Видать лицо. А эту же дырку приложить к твоему портрету, что будет? Женщины меня должны простить — жопа». Давайте подумаем, почему глава государства воспользовался таким, мягко говоря, некорректным словом. Дело не только в его грубости. Ну, сказал бы сдержаннее: «ерунда», «чепуха», «абсурд» — суть ненамного бы изменилась. Причина тут в том, что Никита Сергеевич не знал слова «гротеск». Ведь то, что у Жутовского было, — это гротеск, а не… Ну, в общем, не то, что Хрущев там увидел. А знал бы Хрущев термин «гротеск» — то понимал бы, что с древнейших времен существует традиция искусства, не копирующего предметы, а трансформирующего их очертания и пропорции.
Со временем Хрущев ощутил дефицит своих искусствоведческих познаний. «Меня обманули! Мне не объяснили, я-то ничего не понимал в живописи, я — крестьянин!» — пожаловался он, уже будучи пенсионером, посетившему его Высоцкому. Наверное, и в песнях Высоцкого отставному правителю не все было понятно, поскольку по способу обращения с материалом — и