Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть не заподозрит меня читатель в самомнении, но пусть поймет тревогу, мой душевный озноб, когда после Митиной гибели, после двух повестей, прямо и косвенно этой гибелью рожденных (я имею в виду “Софью Петровну” сорокового года и “Спуск под воду” конца пятидесятых), когда – уже в восьмидесятые – перечла я страницу “Охранной грамоты” Бориса Пастернака:
“…изо всего искусства именно его происхожденье переживается всего непосредственнее, и о нем не приходится строить догадок.
Мы перестаем узнавать действительность. Она предстает в какой-то новой категории. Категория эта кажется нам ее собственным, а не нашим состояньем. Помимо этого состоянья все на свете названо. Не названо и ново только оно. Мы пробуем назвать его. Получается искусство.
Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи”[24].
Лучшие или посредственные – но рождаются они так. (А не из поисков новой формы, замечу попутно.)
“Мы перестаем узнавать действительность. Она предстает в какой-то новой категории…”
Да, действительность предстала мне в тридцать седьмом в новой категории; возражая великому Пастернаку, скажу, что не только мое состояние представилось мне новым, но действительность и вправду являла собой новизну. И приводила меня в то состояние, ни пребывать в котором, ни выйти из которого без опоры на слово я не могла.
Я и прежде что-то пописывала. Вокруг меня все писали, и я писала – лет с десяти. Дневник, письма, стихи, статейки, рецензийки, рефераты, рассказцы. Почему бы нет?
На этот раз я впервые взялась за перо потому, что не писать не могла. Писала я не о Мите и не о себе, я писала о женщине, которая верует, что “у нас зря не посадят”, но продиктовано было каждое слово Митиной судьбою, оледенелою набережною Невы. Моим новым состоянием, продиктованным мне новой действительностью.
“Софья Петровна” – имя нарицательное. Один читатель сказал мне: “Ваша повесть – измерительный прибор. С помощью этого прибора каждый может измерить, сколько в нем самом живет еще рабьего, тупого, глухо-слепо-немого”.
Читателей у меня было раз-два и обчелся. Могу припомнить с точностью: я пригласила к себе восемь человек; девятый явился незваный, почти против моей воли. Он не был предателем и не побежал в Большой Дом докладывать.
Но он был болтлив. Он рассказал кому-то об интересной новинке, а кто-то еще кому-то, и в конце 40-го года новость, в искаженном виде, “по цепочке” проникла туда; там стало известно, что у меня хранится некий “документ о тридцать седьмом” – как именовал “Софью Петровну” следователь, вызывавший на допросы далеких и близких.
Я до сих пор не постигаю, почему, прослышав о моей повести, меня сразу же не арестовали и не убили. А начали вести предварительное расследование. Это было веяние нового времени: в тридцать седьмом для ареста никаких документов не требовалось.
Разумеется, дома у себя “Софью Петровну” я не хранила. Прочитав повесть друзьям, я отдала свой единственный экземпляр – школьную тетрадь, с перенумерованными Люшей страницами – Исидору Моисеевичу Гликину.
Настойчивые поиски “документа о тридцать седьмом” начались так.
Однажды утром к нам на квартиру явился милицейский чин: Иду срочно вызывали в милицию. Там в это время шел обмен паспортов, и мы обе решили, что вызывают ее по этому поводу.
Однако она вернулась только через сутки, полуобезумевшая.
Оказалось, из милиции ее срочно переправили в Большой Дом и допрашивали 6 часов подряд.
Речь шла обо мне и о моих друзьях. Кто у меня бывает? О чем говорим? Громко говорим или шепотом? Какие и где я храню документы?
Плача, Ида рассказала мне, что следователь дал ей кличку “Петрова” и на прощание распорядился:
– Отведешь, Петрова, во вторник девочку в школу и на обратном пути встретишься со мной у трамвайной остановки. Доложишь, кто был у твоей хозяйки в последние дни.
И вот потекла наша поднадзорная жизнь. Саратовской не чета. Регистрируемая Большим Домом не по часам – по минутам. В то время для заработка друзья дали мне возможность составлять вместе с ними хрестоматию для детей младших классов. Работали мы главным образом по вечерам, у меня, – подбирая народные сказки, песенки, классические стихи. Пока мы возились со сказками, внизу в парадном дежурили “агента”. Наутро следователь, встретясь с Идой в назначенном месте, спрашивал:
– Кто был вчера у твоей хозяйки?
– Такая-то и такая-то.
– Что делали?
– Казки читал.
– Когда ушли?
– Одиннадцать.
– Неправда, – говорил следователь, заглянув в записную книжку, – в и часов 20 минут.
Не ограничиваясь встречами у трамвайной остановки, следователь, раза три в месяц, вызывал Иду к себе. Вопросы становились все более увлекательными и приобретали все более семейный характер:
– Говорит ли твоя хозяйка, что муж ее не был ни в чем виноват? Стоит ли у нее на столе его фотография? Кем она хочет, чтобы сделалась девочка, когда вырастет?
Последний вопрос удивлял меня безмерно, и я много раз переспрашивала Иду. Люше 9 лет. Что они имеют в виду? Хочу ли я, чтобы она стала инженером, врачом или учительницей? А почему это их занимает?
Я еще не знала тогда и узнала гораздо позднее, что по плану, разработанному НКВД, семьи “врагов народа” должны были в своих недрах выращивать “мстителей”; дети в этих семьях брались на учет заблаговременно; не профессией будущей Люшиной интересовался следователь, нет, он интересовался памятью о Матвее Петровиче; он был бы рад услышать от Иды такое признание: “моя хозяйка желает, чтобы ее дочь, когда вырастет, отомстила за ее мужа”.
“Мстители”!.. Расстреляв отцов, застенок мстил за свое злодейство детям убитых.
Идино смятение росло; она была уверена: меня и ее не сегодня завтра возьмут. Грозили ей, если она не найдет “документ”, тяжелыми карами. Обещали также придти днем, когда меня и Люши не будет дома, и произвести обыск.
Компрометирующего у меня ничего не было, но обыска я боялась: они могли сами принести, сами положить и сами найти что угодно. Отравляющие вещества и оружие.
Друзья советовали мне уехать – уехать хотя бы ненадолго. Лечь в больницу. Сделать наконец операцию, на которой давно уже настаивали врачи.
Десятого мая 1941 года я собрала необходимые вещи, заперла квартиру на ключ и вместе с Идой и Люшей ненадолго уехала в Москву.
Через неделю я лежала уже в больнице при Институте эндокринологии. Дней через десять меня оперировали.
2
22 июня 1941 года Германия напала на Советский Союз. Короток был промежуток между “тридцать седьмым” и войной!
Бойня бессмысленная сменилась защитой родины – бойней осмысленной. Блокаду Ленинграда я перенесла не в родном