Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что? – спросил Хоби, не отрывая глаз от работы, зная, что я так и стою у него за спиной.
– Прости меня. Я не хотел, чтобы все зашло так далеко.
– Тео! – Кисточка замерла. – Ты сам понимаешь – многие тебя бы сейчас поздравляли, хлопали бы по спине. И, скажу честно, отчасти я так себя и чувствую, потому что, ну право же, черт подери, я не понимаю, как ты смог провернуть такую штуку. Даже Велти – ты его копия, клиенты его обожали, он мог продать все что хочешь, но даже он дорогую мебель чертовски долго не мог сбыть с рук. Настоящий хеплуайт, подлинный чиппендейл! И никто не берет! А ты хлам продаешь направо и налево за бешеные деньги!
– Это не хлам, – сказал я, радуясь, что хоть тут могу сказать правду. – Многие работы – отличные, честно. Я сам купился. Знаешь, я думаю, ты этого не замечаешь, потому что сам их сделал. Не видишь, какие они убедительные.
– Да, но… – он помолчал, похоже, не зная, что сказать, – трудно ведь заставить людей, которые в мебели ничего не смыслят, раскошелиться на мебель.
– Сам знаю.
У нас был солидный пузатый комод времен королевы Анны, который я, когда с деньгами было совсем туго, безуспешно пытался продать за его полную стоимость, а стоил он по самым минимальным прикидкам, где-то тысяч двести. Он годами стоял в магазине. Но хотя в последнее время за него стали предлагать довольно пристойные суммы, я всем отказывал – просто потому что, когда такой безупречный предмет стоит у всех на виду, сразу при входе в магазин, то он выгодно подсвечивает и притаившиеся по углам подделки.
– Тео, ты чудо что такое. В своем деле ты гений, тут уж никаких сомнений. Но, – он снова замешкался, я так и чувствовал, как он подыскивает верные слова, – понимаешь, торговцев кормит их репутация. Мы за все ручаемся собственной честью. И ты сам это знаешь. Поползет слушок. Так что, – он окунул кисточку в краску, близоруко щурясь, оглядел комод, – доказать, что ты смошенничал, будет непросто, но если ты сам не примешь никаких мер, эта история наверняка где-нибудь нам аукнется. – Рука у него не дрогнула, кисть двигалась четко. – Когда мебель серьезно отреставрировали… да никаких флуоресцентных ламп не надо, стоит ее кому передвинуть в ярко освещенную комнату, и сам удивишься… даже камера может высветить разницу в зерне, которую не углядеть невооруженным глазом. Если кто-нибудь сфотографирует такую мебель или, не дай бог, решит выставить ее в “Кристис” или “Сотбис” на аукционе по продаже шедевров американской мебели…
Наступила тишина, которая все ширилась и ширилась между нами, делалась все серьезнее, все нерушимее.
– Тео, – кисть замерла, потом ожила снова, – я не ищу тебе оправданий, но… Ты не думай, я прекрасно понимаю, что это именно я поставил тебя в такое положение. Бросил тебя в магазине без присмотра. Ждал, что ты сотворишь чудо умножения хлебов и рыб. Да, ты еще очень юн, – сухо прибавил он, снова полуотвернувшись, когда я попытался его перебить, – да-да, и ты очень-очень талантливо управляешься с той работой, которой я заниматься не желаю, и ты с таким блеском вытащил нас из финансовой ямы, что меня очень-очень устраивало держать, как страусу, голову в песке. Не думать о том, что там творится в магазине. Так что я в этом виноват не меньше твоего.
– Хоби, клянусь, я никогда…
– Потому что, – он взял початую банку с краской, поглядел на этикетку, будто не мог припомнить, зачем это нужно, поставил банку на место, – все ведь было слишком хорошо, чтоб быть правдой, верно? Какие деньжищи нам привалили, как замечательно! И что, я стал разбираться, откуда они взялись? Нет. Ты не думай, будто я не понимаю, что если б ты не проворачивал эти свои дела в магазине, эту мастерскую мы сейчас снимали бы, а сами искали себе другое жилье. Поэтому вот что – начнем все заново, с чистого листа – и будь что будет. Будем выкупать предмет за предметом. Больше нам ничего не остается.
– Послушай, я хочу, чтоб все было предельно ясно. – Меня задело его спокойствие. – Вина полностью лежит на мне. Если уж до этого дойдет. Просто хочу, чтоб ты это знал.
– Конечно. – Кисточка мелькала с такой отточенной, продуманной сноровкой, что это даже слегка пугало. – И все-таки, давай-ка на сегодня с этим закончим, хорошо? Нет, – я хотел было еще что-то сказать, – прошу тебя. Я хочу, чтобы ты с этим разобрался, я тебе во всем постараюсь помочь, если вдруг будет что-то совсем сложное, но больше – больше я не хочу об этом разговаривать. Договорились?
За окном – дождь. В подвале было зябко – неуютный подземельный холодок. Я смотрел на него, не зная, что сказать, что сделать.
– Прошу тебя. Я не сержусь, просто хочу все это переварить. Все будет хорошо. А теперь, пожалуйста, иди наверх, хорошо? – попросил он, потому что я так и застыл на одном месте. – Я тут как раз подобрался к трудному участку, мне нужно сосредоточиться, чтобы все не запороть.
17
Я молча поднялся наверх по оглушительно скрипящим ступеням, прошел мимо снимков Пиппы, на которые я не мог и глаз поднять. Когда я шел к Хоби, то думал, что сначала выложу ему новости попроще, а уж потом перейду к гвоздю программы. Но так и не смог этого сделать, хоть и чувствовал себя мерзким предателем. Чем меньше Хоби будет знать про картину, тем целее будет. Его нельзя в это втягивать, на то нет ни одной причины.
Но как мне хотелось с кем-нибудь об этом поговорить, с кем-нибудь, кому я мог довериться. Раз в пару лет в новостях проскакивало что-нибудь об украденных шедеврах искусства – вместе с моим “Щеглом” и двумя позаимствованными из музея Ван дер Летами поминали обычно какие-то бесценные образцы средневекового искусства и несколько египетских древностей, ученые писали статьи и даже книги на эту тему, сообщали, что на сайте ФБР эта кража входила в десяток самых крупных преступлений в области искусства; до нынешнего дня меня здорово обнадеживала общепринятая точка зрения – мол, кто спер двух Ван дер Астов из залов 29 и 30, тот и мою картину украл. В зале 32 почти все трупы лежали рядом с обвалившимся проходом, по словам следователей, притолока рухнула секунд через десять, ну, может, тридцать после взрыва – несколько человек как раз успели бы выскочить. Все обломки и мусор в зале 32 в белых перчатках просеяли сквозь ситечко, с фанатическим тщанием прочесали грабельками – и хотя раму нашли, нетронутую (и так и повесили, пустую, на стене в гаагском Маурицхёйсе, “как напоминание о невосполнимой утрате частицы нашего культурного наследия”), ни одного кусочка картины так и не было обнаружено, ни единой щепочки, ни одного обломка старинного гвоздя, ни чешуйки характерной свинцово-оловянной краски.
Но картина была написана на деревянной доске, а потому можно было предположить (и один трепливый модный историк на это прямо напирал, за что я ему был крайне признателен), что “Щегла” вышибло из рамы ровнехонько в страшный пожар, бушевавший в сувенирной лавке, в самый центр взрыва. Я видел этого историка в передаче по каналу PBS, он с многозначительным видом расхаживал туда-сюда мимо пустой рамы в Маурицхёйсе, косил в камеру натренированным медийным глазом. “Эта крошечная картина уцелела после порохового взрыва в Дельфте – и несколько веков спустя была-таки уничтожена во время еще одного, устроенного людьми взрыва – невероятнейший сюжет, словно вышедший из-под пера О’Генри или Ги де Мопассана”.