Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Я ненавидел его. Примерно два дня. От переполнявшего меня стыда. А спустя два дня я перенес свою ненависть на маму — со всеми ее мигренями, со всей этой комедией забастовки, которую она устроила нам на кресле у окна: разве не она одна виновата — она сама толкнула его на поиски чего-то живого. Потом я ненавидел самого себя за то, что позволил Лолику исполнить роль Кота и Лисы из «Пиноккио» — соблазнить меня смыться с урока господина Ависара: почему у меня нет ни грана характера? Почему любой может с легкостью на меня повлиять? Но спустя еще одну неделю я уже все позабыл, начисто, и больше не вспоминал о том, что увидел сквозь оконное стекло кафе «Зихел», пока не пришла однажды жуткая ночь в кибуце Хулда, и было мне тогда примерно шестнадцать.
Я забыл кафе «Зихел» так же, как я совсем забыл, навеки, полностью, словно этого вообще не было, то утро, когда я рано вернулся из школы и застал маму, молча сидящую в своем фланелевом халате не в кресле напротив окна, а неожиданно — во дворе, в кресле-качалке, под гранатовым деревом, с которого облетели все листья. Она сидела спокойно, и у губ ее витало нечто, похожее на улыбку, но это не было улыбкой, и книжка, как обычно, лежала вверх обложкой на ее коленях, и проливной дождь низвергался на нее. Наверно, этот холодный дождь лил на нее, не переставая, часа два, потому что, когда я поднял ее и приволок домой, она была насквозь промокшей и застывшей от холода, словно промокшая птица, которая никогда больше уже не будет летать. Я привел маму в ванную, принес ей сухую одежду, выговаривал ей, как взрослый, давал указания, стоя за дверью ванной, она мне не отвечала, но слушалась меня во всем, выполняла все, что я говорил, но с губ ее так и не исчезала эта улыбка, которая вовсе не была улыбкой. Папе я ничего не сообщил, потому что мамины глаза просили меня сохранить тайну. И только тете Лилии я сказал примерно так:
— Однако вы полностью ошибаетесь, тетя Лилия. Писатель или поэт из меня никогда не выйдет, и ученый ни за что не получится. Потому что у меня вообще нет чувств. Чувства вызывают у меня отвращение. Я буду крестьянином, займусь сельским хозяйством. В кибуце. Или, возможно, стану когда-нибудь тем, кто травит собак. Со шприцем, наполненным ядом.
* * *
Весной ей стало легче. Утром пятнадцатого числа месяца шват, в тот день, когда Хаим Вейцман, президент Временного государственного совета Государства Израиль открыл заседание Учредительного собрания, ставшего первым израильским парламентом — Кнесетом, мама надела свое голубое платье и предложила нам с папой присоединиться к ней, отправляющейся на прогулку в рощу Тель-Арза. Стройная и красивая — такой выглядела мама в этом платье, и когда мы, наконец-то, вырвались из нашего набитого книгами подвала на весенний солнечный свет, вновь засверкали в глазах ее теплые искорки любви. Папа взял ее руку в свою, а я бежал чуть впереди, словно щенок, нарочно бежал чуть впереди, то ли потому, что хотел, чтобы они поговорили друг с другом, то ли от переполнявшей меня радости.
Мама приготовила нам в дорогу бутерброды — с сыром и нарезанными кружочками помидорами, а также с крутыми яйцами, сладким перцем и анчоусом, а пап нес термос с апельсиновым соком, который он собственноручно выжал из свежих апельсинов. Добравшись до рощи, мы расстелили небольшое полотнище брезента и расположились, вдыхая аромат сосен, напоенных зимними дождями. Среди деревьев рощи проглядывали скалы, поросшие густым зеленым ворсом. За пограничной линией виднелись дома арабской деревни Шуафат, а вдалеке, на линии горизонта, возносился тонкий и высокий минарет мечети Наби Самуэль. Папа тут же стал обыгрывать слово «рощица», находя близкие к нему по звучанию и смыслу слова, и в течение получаса говорил о чуде и волшебстве иврита. Мама была в хорошем настроении и подарила отцу еще десяток слов и понятий, которые можно получить, играя буквами в слове «рощица».
А потом мама рассказала нам об одном своем бывшем соседе, украинском парне, стройном и ловком, который мог совершенно точно предсказать, когда на рассвете проклюнется первый росток на засеянном рожью поле, когда пробьются из-под земли первые головки бурака. Звали этого парня Степан, Степаша, Степа, и все украинские девчата по нему с ума сходили, но он влюбился до безумия в одну из еврейских учительниц гимназии «Тарбут», Однажды он даже попытался от этой своей любви утопиться в реке, где было множество водоворотов, но поскольку был он хорошим пловцом, то утонуть не сумел. Сильное течение утащило его вниз, к одному из поместий на берегу реки, и там соблазнила его хозяйка поместья. Спустя пару месяцев она купила ему корчму, где он сидел, а, возможно, и по сей день сидит, наверняка подурневший и оскотинившийся от пьянства и распутства.
На сей раз папа забыл одернуть маму, когда она произнесла «распутство», он даже не сказал, как обычно, по-русски: «Видишь, мальчик!» Он положил голову ей на колени, растянулся на брезенте, рассеянно жуя травинку. И я сделал то же самое: улегся на подстилке, положил голову на второе мамино колено и жевал травинку, полной грудью вдыхая теплый, пьянящий воздух, промытый дождями и очищенный зимними ветрами. Как хорошо было бы здесь остановить время, остановить то, что я пишу, — этим утром, пятнадцатого дня месяца шват, за два года до ее смерти, запечатлеть нас троих в роще Тель-Арза: мама в своем голубом платье, красная шелковая косынка изящно повязана вокруг ее шеи, она сидит, выпрямившись, такая красивая, опирается спиной о ствол дерева, голова папы на одном ее колене, а моя голова — на другом, и она своей прохладной рукой проводит два-три раза по нашим лицам и нашим волосам. И птицы, и птицы неумолчно ликуют над нами в кронах промытых сосен.
* * *
Весною ей стало значительно лучше. Она уже не просиживала дни и ночи в своем кресле у окна, не воспринимала электрический свет с отвращением, не впадала в панику от каждого звука и шороха. Не пренебрегала она и домашними делами, а в свои излюбленные часы вновь погружалась в чтение. Головные боли уменьшились. Даже аппетит почти вернулся к ней. И вновь достаточно было ей пяти минут перед зеркалом — немного губной помады, теней для глаз и пудры, и еще две минуты перед раскрытой дверцей шкафа — одежда подобрана с утонченным вкусом: и вот она уже предстает перед всеми таинственной, красивой, излучающей свет. Вновь появились в нашем доме гости: супруги Бар-Ицхар (Ицелевич), и супруги Абрамские, фанатичные сторонники В. Жаботинского и его ревизионистского течения в сионизме, всем сердцем ненавидящие социалистов из партии МАПАЙ, а также Хана и Хаим Торен, Рудницкие, Тошия и Густав Крохмал, прибывшие из Данцига и открывшие «Лечебницу кукол» на улице Геула. Возобновились постоянные споры. Порой мужчины бросали в сторону мамы быстрые смущенные взгляды и торопливо опускали глаза.
И вновь в канун субботы мы захаживали к бабушке Шломит и дедушке Александру — там зажигались субботние свечи, и все мы восседали за круглым столом, поедая фаршированную рыбу или куриную шейку с начинкой. Субботним утром мы иногда навещали Рудницких, а после обеда почти каждую субботу мы пересекали весь Иерусалим с севера на юг, совершая свое паломничество к дому дяди Иосефа в квартале Тальпиот.
Однажды за ужином мама вдруг рассказала нам о торшере, стоявшем в комнате, которую она снимала в Праге, когда была студенткой и изучала историю и философию. На следующий день папа, возвращаясь с работы, задержался в двух мебельных магазинах на улице Кинг Джордж и Яффо, потом побывал в магазине электротоваров на улице Бен-Иехуда, и, сравнив все, что там было, вернулся в первый магазин. Появившись дома, он принес маме самый красивый из всех светильников, которые ставятся на пол. Почти четверть своей месячной зарплаты потратил папа на этот подарок. Мама поцеловала его и меня в лоб и пообещала со своей странной улыбкой, что этот новый наш торшер будет светить нам обоим еще долго после того, как ее, нашей мамы, уже не будет. Папа, опьяненный своей победой, не слышал этих ее слов, потому что он никогда не умел слушать. А его бьющая через край энергия и пристрастие к словам уже увлекли его дальше — к семитскому корню «нур», означающему свет, к арамейской форме «менарта» — «лампа», мало отличающейся от ивритского слова «менора» — «светильник», а оттуда — к арабскому «манар» — «лампа».