Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяйская водка была убрана, появился на столе спирт, самовар поспел, все стали истово мыть руки, хозяйка стояла возле рукомойника с полотенцем, блестящими глазами глядела на всех. Матросы подкладывали во дворе в огонь щепки, от котла шел пар. Собаки скулили на крыльце, просились в дом.
— Как белуха? — после первой стопки стал спрашивать капитан. — Много прошло, не заметил?
— Идет, мало пока, — отвечал хозяин. — Штук по десять, ребята считали.
— А! Это хорошо, значит, пойдет еще, значит, план выполним, — радовался капитан. — А песцы как сей год?
— Не жалуюсь, — кротко сказал хозяин и весело поглядел на жену. — Были песцы.
— Понятно.
— Ты небось миллионером скоро станешь! — закричал уже захмелевший Илья Николаевич. — Признавайся!
— Какой там миллионер… — засмеялся хозяин.
— А чего? Не пьешь, не куришь, автомобилей не покупаешь, на курорте-то хоть был?
— Жена ездит…
— Ну, жена много не проездит, одна дорога только и расходу, это ведь не наш брат. А где же уха? Ты, Петрович, скажи вот москвичам, как, бывает, тут белуха идет — по пятьсот голов сразу в загон может зайти! За неделю три плана возьмешь и домой, что, не правду я говорю?
— Раньше бывало…
— Вот и я говорю, раньше…
И начался любезный нашим сердцам разговор про то, как, бывало, били тюленей, белух, сколько в Печорской губе семги было, какого гольца ловили на Новой Земле, сколько было гусей и лебедей, а уткам, конечно, и счету не знали. И белые медведи к нам пришли и сели вокруг дома, и стада диких оленей подошли, моржи и нерпы высунулись отовсюду, затявкали песцы…
— Раньше кто на Севере бывал? — горячился самый старший среди нас Илья Николаевич. — Ну, опять — десять промысловых судов придет в Карское, так? Ну, местные промысловики, как вот Петрович. Ну, бери еще зимовщиков — и все! А теперь — эти самые туристы, да путешественники, да землепроходцы, да геологи, да вертолеты, да вездеходы — ага? Да всяких этих метеостанций понастроили, да еще вот, говорят, мода в Москве пошла и за границей на нерпу, вот каждый и везет домой по шкурке. Везет, Петрович?
— Да не по одной.
— Вот. Верно, дай руку пожму, держи пять! Тюленя истребляют, теперь за белуху взялись. Эй, чего это тарахтит, никак наши еще едут?
Матросы в это время стали вносить в дом миски с ухой.
— На втором катере что-то сюда гонят, — сообщили они.
Мы вышли на крыльцо. Все-таки какое солнце, какой вольный ветерок охватил нас, как пахнуло на нас океаном и землей одновременно!
Среди льдов, то скрываясь, то показываясь, двигалась еле заметная черточка, чуть слышно доносило звук мотора.
— Не выдержали! — засмеялся капитан. — Омулевой ухи захотелось, так будет же им уха!
А уха, против ожидания, была вкусна. Тесно, локоть к локтю, сидели мы за столом — и только ложки скрябали по алюминиевым мискам, только испарина выступала на наших лицах. Но не уха меня занимала… Выйдя из дома, я присел на какое-то бревнышко в ожидании, когда отобедает хозяин. Мне хотелось с ним поговорить.
Не деньги же держали его тут полтора десятка лет? Конечно, воля, простор, тишина… И потом, вероятно, удовлетворенность от сознания, что ты один тут хозяин, владыка всего сущего на десятки километров вокруг. Сюда, за тысячи километров, летят миллионы уток, чтобы именно тут дать жизнь новым миллионам. По всей тундре выводят теперь песцы своих щенят, нерестится рыба в речках и озерах, и все это как бы для тебя.
Но осень! Но зима! Какое сердце нужно иметь, чтобы не впасть в тоску, в отчаяние от беспросветной ночи, от дождей и метелей. Сидеть годами в тесной избушке, при свете керосиновой лампочки, ставить сотни капканов на песцов и потом выхаживать тысячи километров за сезон в любую погоду, может быть, зарываться в снег во время пурги, обмораживаться, прощаться с жизнью, лишать себя чуть не навсегда элементарных человеческих удовольствий — я уж не говорю о музыке, о библиотеках, о той части нашей жизни, которую принято называть духовной, — лишать себя возможности полежать на песочке возле какой-нибудь прелестной нашей русской речки, пойти в лес за грибами, поговорить с другом, — и все для чего? Для того чтобы потом где-нибудь в Лондоне и в Нью-Йорке вечером могла подкатить к подъезду ресторана в дорогой машине некая дама в дорогой песцовой шубке, дама, жизнь которой не стоит жизни не только вот такого промышленника, добывшего ей песца, но и, быть может, жизни самого песца?
Хозяин все не выходил, катер значительно приблизился уже к берегу, можно было даже различить фигурки людей, сидящих в нем, я подумал, как шумно станет, когда к нашей компании прибавится еще несколько человек, и, наверное, не удастся поговорить, стало мне досадно, и я пошел опять в дом.
— Нет, я водку не уважаю! — громко говорил раскрасневшийся Илья Николаевич. — Вот ты, Петрович, скажи, часто пьешь?
— Ну, где же часто…
— И правильно! Вот я до тридцати лет ее вкуса не знал! А теперь, погляди, малец какой-нибудь, ему лет шестнадцать, а он уже все перепробовал, и этот ром кубинский, и все, и в вытрезвителе уж сколько разов бывал. В прошлом году в Амдерме, капитан вот не даст соврать, всю галантерею перепили, одеколоны всякие и даже эту, едри ее мать, зубную пасту, а? Нет, был бы я правительство, я бы эту водку запретил выпускать.
— Самогон гнать будут, — улыбаясь, поддразнил его капитан.
— А самогонщиков сажать на десять лет и с конфискацией имущества!
— А как тогда прибытие в порт отмечать станешь? А отвальную?
— А пивом! Пивом сколько ты выпьешь? Десять кружек максимум…
Хозяин, тихо улыбаясь на горячность Ильи Николаевича, сел к окну, закурил. Подсел к нему и я. Матросы взяли винтовку, вышли на улицу, начали стрелять по полярной сове, ярко белевшей вдали на сизом тундровом холме. Выстрелы сухо и негромко стегали по равнине, и сова, наверное, не обращала на них внимания, но пули, вспарывавшие мох возле нее, беспокоили ее, и она взлетывала, но тут же и садилась рядом, чтобы опять взлететь через секунду.
— Не попадут, — уверенно сказал хозяин. — До нее километра два, тут снайперскую винтовку нужно.
— А вы, наверное, хорошо стреляете? —