Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Французские войска приближались к Милану. Чернь волновалась. Маленький Моро губил себя ребяческим безрассудством и своенравием. Нельзя было медлить.
Как некогда от Лоренцо Медичи к Моро, от Моро к Чезаре, от Чезаре к Содерини, от Содерини к Людовику XII, отправлялся теперь Леонардо к новому покровителю, Джулиано Медичи — со скучающей покорностью, продолжая, вечный скиталец, свои безнадежные странствия.
«23 сентября 1513 года, — отметил в дневнике своем с обычною краткостью, — выехал я из Милана в Рим, с Франческо Мельци, Салаино, Чезаре, Астро и Джованни».
И папа Лев X, верный преданиям рода Медичи, сумел прослыть великим покровителем искусств и наук. Узнав о своем избрании, он сказал брату своему, Джулиано Медичи:
— Насладимся папскою властью, так как Бог нам ее даровал!
А любимый шут его, монах фра Мариано, с философической важностью прибавил:
— Заживем, святый отче, в свое удовольствие, ибо все прочее вздор!
И папа окружил себя поэтами, музыкантами, художниками, учеными. Всякий, кто умел сочинять в изобилии, хотя бы посредственные, но гладкие стихи, мог рассчитывать на жирную пребенду, на теплое местечко у его святейшества. Наступил золотой век подражателей-словесников, у которых была одна незыблемая вера — в недосягаемое совершенство прозы Цицерона и стихов Вергилия.
«Мысль о том, — говорили они, — что новые поэты могут превзойти древних, есть корень всяческого нечестия».
Пастыри душ христианских избегали в проповедях называть Христа по имени, так как этого слова нет в речах Цицерона, монахинь звали весталками, Святой Дух — дыханием верховного Юпитера и просили у папы разрешения причислить Платона к лику святых.
Сочинитель Азолани, диалога о неземной любви, и неимоверно цинической поэмы Приап, будущий кардинал, Пьетро Бембо, признался, что не читает посланий апостола Павла, «дабы не испортить себе слога».
Когда Франциск I, после победы над папою, требовал у него в подарок недавно открытого Лаокоона, Лев X объявил, что скорее расстанется с головой Апостола, мощи коей хранилось в Риме, чем с Лаокооном.
Папа любил своих ученых и художников, но едва ли не больше любил своих шутов. Знаменитого стихокропателя, обжору и пьяницу, Куерно, получившего звание архипоэта, венчал в торжественном триумфе лавро-капустным венком и осыпал его такими же щедротами, как Рафаэля Санти. На роскошные пиры ученых тратил огромные доходы с Анконской Марки, Сполетто, Романьи; но сам отличался умеренностью, ибо желудок его святейшейства плохо варил. Этот эпикуреец страдал неизлечимой болезнью — гнойною фистулой. И душу его, так же как тело, разъедала тайная язва — скука. Он выписывал в зверинец свой редких животных из далеких стран, в свое собрание шутов — забавных калек, уродов и помешанных из больниц. Но развлечь его не могли ни звери, ни люди. На праздниках и пиршествах, среди самых веселых шутов, с лица его не исчезало выражение скуки и брезгливости.
Только в политике выказывал он свою истинную природу: был столь же холодно жесток и клятвопреступен, как Борджа.
Когда Лев X лежал при смерти, всеми покинутый, монах фра Мариано, любимый шут его, едва ли не единственный из друзей, оставшийся верным ему до конца, человек добрый и благочестивый, видя, что он умирает как язычник, умолял его со слезами: «Вспомните о Боге, отче святый, вспомните о Боге!» Это была невольная, но самая злая насмешка над вечным насмешником.
Несколько дней после приезда в Рим, в приемной папы, во дворце Ватикана, Леонардо ожидал очереди, уже не в первый раз, так как добиться свидания с его святейшеством даже для тех, кого сам он выразил желание видеть, было очень трудно.
Леонардо слушал беседу придворных о предполагаемом триумфе папского любимца, чудовищного карлика Барабалло, которого должны были возить по улицам на слоне, недавно присланном из Индии. Рассказывали также о новых подвигах фра Мариано, о том, как намедни за ужином, в присутствии папы, вскочив на стол, начал он бегать, при общем хохоте, ударяя кардиналов и епископов по головам и перекидываясь с ними жареными каплунами с одного конца стола на другой, так что струи подливок текли по одеждам и лицам их преподобий.
Пока Леонардо слушал рассказ, из-за дверей приемной послышалась музыка и пение. На лицах, истомленных ожиданием, выразилось еще большее уныние.
Папа был плохим, но страстным музыкантом. Концерты, в которых он всегда сам участвовал, длились бесконечно, так что приходившие к нему по делам, при звуках музыки, впадали в отчаяние.
— Знаете ли, мессере, — проговорил на ухо Леонардо сидевший рядом непризнанный поэт с голодным лицом, тщетно ожидавший очереди в течение двух месяцев, — знаете, какое есть средство добиться свидания с его святейшеством? — Объявить себя шутом. Мой старый друг, знаменитый ученый Марко Мазуро, видя, что ученостью тут ничего не поделаешь, велел папскому камерьеру доложить о себе, как о новом Барабалло — и тотчас приняли его, и он получил все, чего желал.
Леонардо не последовал доброму совету, не объявил себя шутом и снова, не дождавшись, ушел.
В последнее время испытывал он странные предчувствия. Они казались ему беспричинными. Житейские заботы, неудачи при дворе Льва X и Джулиано Медичи не беспокоили его: он давно к ним привык. А между тем зловещая тревога увеличивалась. И особенно в этот лучезарный осенний вечер, когда возвращался он домой от дворца, сердце его ныло, как перед близкой бедой.
Во второй приезд жил он там же, где и в первый, при Александре VI, — в нескольких шагах от Ватикана, позади собора Св. Петра, в узком переулке, в одном из маленьких, отдельных зданий папского Монетного Двора. Здание было ветхое и мрачное. После отъезда Леонардо во Флоренцию оставалось оно в течение нескольких лет необитаемым, отсырело и приняло еще более мрачный вид.
Он вошел в обширный сводчатый покой, с паукообразными трещинами на облупившихся стенах, с окнами, упиравшимися в стену соседнего дома, так что, несмотря на ранний ясный вечер, здесь уже стемнело.
В углу, поджав ноги, сидел больной механик Астро, строгал какие-то палочки и, по обыкновению, раскачиваясь, мурлыкал себе под нос унылую песенку:
Сердце Леонардо еще сильнее заныло от вещей тоски.
— Что ты, Астро? — спросил он ласково, положив ему руку на голову.
— Ничего, — ответил тот и посмотрел на учителя пристально, почти разумно, даже лукаво. — Я ничего. А вот Джованни… Ну, да ведь и ему так лучше. Полетел…
— Что ты говоришь, Астро? Где Джованни? — произнес Леонардо и понял вдруг, что вещая тоска, которой ныло сердце его, была о нем, о Джованни.