Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ойкумена должна погибнуть…
Они помчались наверх, перепрыгивая через ступеньки. Игнациус царапал спекшееся горло ногтями. Впереди была еще одна кованая железная дверь. Также запертая, массивная, неприступная. Витиеватый иероглиф, как неоновый, пылал на ней. Стрелы шлепались справа и слева о шершавый камень. Было странно, что до сих пор не задели. Он безуспешно дергал литую старинную ручку из бронзы. Так и этак. Перстень здесь почему-то не помогал.
– Печать Гнома, – сказала Аня. – Гном воздвиг Ойкумену, потом его отравили. – Игнациус поддел иероглиф и сорвал его. – Нарушивший печать Гнома потеряет все, – глухо сказала Аня.
– Посмотрим, – невнятно ответил он. Ручка стукала, как будто стреляла. Дверь все равно не поддавалась. Как мертвая. Снизу приближался противный крутящийся визг.
– Поцелуй меня напоследок, – жалобно попросила Аня.
Игнациус поцеловал.
Аня достала из выреза крохотный золотой флакончик.
– Это зернышко маллифоры, настоянное в вине. Оно дает забвение. Ты снимешь перстень, и мы уйдем вместе. Бедный отец…
Остатки иероглифа корчились, словно огненные змеи. Скрежет когтей затопил лестницу. Дверь вдруг начала медленно, очень медленно отворяться. Изможденный старик в балахоне и островерхом двухцветном бархатном колпаке возник на пороге:
– Пришли?
– Старый добрый Персифаль, – сказала Аня. Наклонилась и поцеловала его пергаментную руку.
Дверь легко закрылась за ними.
– Кольцо при вас? – прошамкал старик.
– Да, – сказал Игнациус. – Да!
– Идемте…
Они поднялись в круглую комнату, где предметы угадывались только по их лунным очертаниям. На столе, заваленном свитками, книгами и причудливыми инструментами, жужжала сфера из семи планет.
– Ты все-таки пришел, Александр, я уже отчаялся ждать тебя, – опершись о нее, сказал старик.
– Грун? – неуверенно спросил Игнациус. Нечто странно-знакомое было в костяных, отбеленных возрастом, заостренных чертах кривоватого слепого лица. – Природа любит внезапную логику, – пробормотал он.
– Что? – спросил Грун.
– Это я – так…
Грун, схватившись за сердце, с трудом перевел дыхание.
– Надо торопиться, Саша, я очень болен, и мне осталось совсем немного. – Он опять с трудом перевел дыхание. – Легенда гласит, что запустить ход времени в Ойкумене может лишь человек из мира людей, которого полюбит мадонна, обручится с ним и отдаст ему перстень короля Мариколя.
– Я люблю его, – тут же сказала Аня, – прости меня, бедный Персифаль.
Она вся дрожала. Огромные медные шестерни стучали над ними, поворачиваясь с каждым стуком на один зубец. Маслянела пружина. Свисали огромные цепи. Грун отчетливо щелкнул пальцами – и раздвинулись створки на потолке. Ожерелье из крупных угловатых звезд мерцало в глубокой черноте над дымящейся Ойкуменой. Даже не верилось, что бывают такие чудовищно крупные звезды. При космическом, неземном свете их Игнациус увидел длинные стрелки часов: они показывали без минуты двенадцать. Он снял с безымянного пальца кольцо Мариколя и поднял его.
– С этой секунды ты становишься смертен и уязвим, – сглатывая на каждом слове, слабо предупредил Грун.
Игнациус отмахнулся. Кольцо легло точно на часовую ось. Что-то заскрежетало, сцепилось и тронулось внутри старинного механизма. Звякнул дугообразный анкер. Громовой удар до основания потряс Башню. Прокатилось землетрясение. Шатались пол и стены, сыпался потолок, разворачивались свитки с дикими нечеловеческими письменами. Казалось, они проваливаются в преисподнюю.
Грун, хватая ртом воздух, лежал в деревянном кресле.
– Тебе плохо? – спросил Игнациус.
– Нет, просто я умираю…
Три… пять… семь… – грозно отбивали куранты. Игнациус прижал к себе Аню.
– Значит, все правда, значит, мы победили, – шептала она.
Девять… десять… одиннадцать… – Сдвинулся целый мир. Комната вокруг них тряслась и стонала. Звезда за звездой рушилась изнанка Вселенной. Треснул упор часов, посыпались шестеренки. Натянулась и дернулась кверху железная цепь. Раскатились колесики: полночь! Ослепительно и больно, бриллиантами миллионов огней засиял Звездный Круг над их головами. Вдруг – лопнул. Все закрутилось. Совместились горячие недра времен. Ойкумена погибла и снова вынырнула из пучины. Проявился какой-то трепещущий свет. В последний момент Игнациус заметил, как, взмахнув крыльями балахона, проваливается в багровую черноту остекленелый Грун и как, начиная с флагштока, словно от удара молнии, медленно и страшно расщепляется пополам суставчатая Башня Звездочета.
Я расскажу все как было – ни о чем не умалчивая и ничего не добавляя от себя.
У нее имелась отвратительная привычка: когда она пила, то обязательно стукала чашкой о блюдце. Звук был очень противный – холодный и резкий. Будто стукал один фарфоровый зуб о другой. Игнациус заранее напрягался. Невозможно любить женщину, которая так стукает чашкой.
Вообще невозможно было любить.
– Я вчера не слышал, как ты пришла, – раздраженно сказал он.
Аня выпрямилась и хрустнула пальцами.
– Мы ходили в театр, – сказала она.
– Кто это – «мы»?
– Весь отдел.
– Двадцать восемь человек?
– Ну конечно…
И она покраснела. Она не умела врать.
– Ты не умеешь врать, – сказал Игнациус. – Впрочем, теперь это – все равно. Был скандал с Горгоной, что не запираем дверей. Она будила меня четыре раза. До трех ночи. Я же просил тебя…
– Я ходила в театр, – упрямо повторила Аня. Звонко стукнула чашкой и спохватилась. – Пожалуйста, извини… Как ты думаешь, могли бы мы поменяться? Комната на комнату. Или еще как-нибудь? – Она придавила мизинцем синеватую дрожащую жилочку на виске. – Вчера Горгона выдумала, будто я отсыпаю у нее манную крупу из шкафчика. И повесила амбарный замок. А сегодня ворчит, что ночью у нее откусили половину котлеты.
– Порядочные девушки не жрут по ночам чужих котлет, – сказал Игнациус. – Порядочные девушки возвращаются домой как положено. И заботятся о семье. – Он запнулся. – Ну что ты на меня смотришь?
– Ой, забыла, забыла!.. – воскликнула Аня.
Чрезвычайно легко поднялась и выбежала из комнаты. Чрезвычайно легко и чрезвычайно поспешно. Игнациус даже, не выдержав, застонал. В свою очередь тоже поднялся и дернул разбухшую форточку. Ворвалось бормотание, ударило мокрым снегом. Утро наступало пронзительное, ветреное, сырое – в грохоте обрывающегося льда и в шипении мутной, летящей с поребрика крыш, обезумевшей талой воды. Тс-тс-тс, сказал он себе. Потому что накатывало обычное бешенство. Комната была узкая, тесная, и жить в ней было совсем невозможно. Вообще невозможно было жить. Голая лампочка надрывалась над клеенчатым липким столом, где – которые сутки уже – засыхал в хлебных крошках изогнутый ломтик сыра. Он терпеть не мог сыр. Ничего нет противнее сыра. Неопрятная, брошенная, развороченная тахта желтела неостывшим сном. Валялась скомканная рубашка. Игнациус намотал в пальцы угол простыни и стащил ее на пол – со всеми делами. Нельзя любить женщину, у которой плесневеет в тарелке вчерашний ужин и целыми днями распахнута мелко измятая пустая постель.