Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– You got a date[87],– сказал я и бросил Донну на кровать.
Мои книги начались с родительских стояний в очередях за подписными изданиями. За Чеховым они стояли даже ночью. Это был конец 50-х. Таким образом, в нашей квартире завелись собрания сочинений. Например, «выстоянный» тридцатитомник Бальзака, которого я брался читать и тосковал от длительности и нудности описаний. Я также недоумевал, почему каждый его том называется одинаково – Человеческая комедия и почему герои с одними и теми же именами кочуют из тома в том. Оказалось, что так надо.
В те полудетские годы русская классика не впечатляла меня за исключением Гончарова, который на удивление увлёк, а в Обыкновенной истории просто поразил меня словами героя, утверждавшего, что нельзя жениться по любви, которая застилает твои глаза, а жениться надо только на трезвую голову и холодное сердце. Мои родители любили друг друга весьма наглядно, и я воспринял эту фразу как святотатственную, но запомнил её навсегда.
Родители купили книжную полку под потолок, и полка эта быстро заполнялась не только собраниями сочинений, но и отдельными книгами.
Я ходил в районную библиотеку и брал подряд стоящие сборники стихов поэзии. Это была квинтэссенция совписовской дряни, ибо лучшее было на руках или украдено. Помню, мне попался поэт Яков Белинский. Фамилия классика в сочетании с именем меня зело рассмешила. Я вёл дневник (лет в 12), где описывал впечатления от каждой книги, которые были лаконичны – мол, это мусор, а это ещё более того.
Классика до меня ещё не доходила – я искал современной поэзии, а к самиздату у меня доступа не было. Не было и знакомых, кто мог бы посоветовать то или иное имя.
Среди наших книг на полке был и томик Есенина 1957 года, чуть ли не первое издание после того, как с его имени сняли запрет. Как-то я раскрыл его и с первого стихотворения «Вот уж вечер, роса блестит на крапиве…». Я был ошеломлён ритмом и свежестью слов. Есенин открыл для меня вселенную и поселил в неё, а там меня охватила поэтическая болезнь. Моя предрасположенность к ней проявилась чуть раньше симптомом двустишия, когда ещё в первом классе учительница наказала приносить полотенца, чтобы мыть руки и их вытирать прежде, чем браться за принесённые бутерброды. Большинство мальчиков не приносило полотенец, и у меня сложилось укоризненно-саркастическое:
Ребята-грязнули не моют руки,
а если моют – вытирают о брюки.
(Маяковского я тогда ещё не читал.)
Второй, более типичный симптом поэтической болезни проявился на уроке истории в классе пятом. Нам рассказывали о специфике реки Нил, которая при разливе удобряет землю илом и потому крестьяне всегда ждали с нетерпением, когда же, наконец, Нил затопит их поля. Эти исторические факты разом уложились в четыре строчки, причём без всяких размышлений:
Ждут крестьяне с нетерпеньем,
чтоб скорей разлился Нил,
Нил приносит удобренье,
удобренье это – ил.
Самое первое поэтическое впечатление было всё-таки не от Есенина, а от стихотворения Ивана Саввича Никитина. Наша учительница с первого по четвёртый класс Мария Ивановна Крыжимовская учила нас поэзии, читая, по её мнению, лучшие поэтические образцы и заставляя нас заучивать их наизусть.
Звёзды меркнут и гаснут. В огне облака,
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
От зари алый свет разливается.
Дремлет чуткий камыш. Тишь – безлюдье вокруг.
Чуть приметна тропинка росистая.
Куст заденешь плечом – на лицо тебе вдруг
С листьев брызнет роса серебристая…
Меня поразила тогда повествовательность ритма и значительность, с которой описаны обыкновенные природные вещи. Только сейчас я могу словами выражать чувства, которые я испытывал, слушая как Марья Ивановна вслух читала это стихотворение. Тогда же я просто недоумевал – что же такое происходит? Почему так приятно слушать эти слова?
Я привёз в Штаты из Питера томик Никитина в одном из многих ящиков с книгами. Но о них позже.
Крестьянская поэзия, видно, была любимой для Марии Ивановны, потому что заучивали и кольцовское:
Раззудись, плечо, размахнись, рука —
ты пахни в лицо ветер с полудня.
Однако только Есенин меня первым сразил наповал. В особенности, когда родительский приятель, будучи у нас в гостях, прочёл вслух из «Москвы Кабацкой»:
Излюбили тебя измызгали
невтерпёж,
что ты смотришь синими брызгами
или в морду хошь?
и т. д.
Насквозь пронзило, когда про сисястую, которая глупей.
Естественно, этот цикл в книгу избранного Есенина избран (единогласно) не был, да я и не представлял, что стихи такой откровенности могут существовать да ещё быть есенинскими.
Я бросился писать стихи, глядя снизу вверх на Есенина и заявляя о сём в свежеиспечённом кредо:
Очень хочу писать стихи,
Очень хочу подражать Есенину.
Не могу без них, как крестьянин без сохи —
уж слишком у меня душа вспенена.
Дошло до того, что, когда я сочинял очередной стишок, я переписывал его на бумажку, брал этот есенинский томик, раскрывал его, клал свою бумажку со стихом поверх страницы, шёл к родителям и предлагал им прочесть якобы стихотворение Есенина, а в действительности читал свой стишок с бумажки, как я думал, не видной им, так как я держал книжку почти вертикально. Родители, скорее всего из желания меня подбодрить, хвалили, не подавая вида, что видят мои ухищрения.
Однако влюблённость в Есенина тогда ещё не сопровождалась влюблённостью в книги. Более того, я от книг избавлялся: тайком от родителей я брал две-три книги, которые мне казались неинтересными, и после школы шёл с ними в магазин Старой книги на Большом проспекте Петроградской стороны. В то время не требовалось предъявлять паспорт, чтобы продать книги и ограничений по возрасту продающего тоже не было. На полученные за книги деньги я покупал билеты в кино и мороженное. В кинозал входить с мороженым строго воспрещалось (именно то, что всячески поощряется в США – одна из массы причин, почему я интуитивно с детства бредил Америкой). Испытывая суровость российских киношных законов, я однажды демонстративно вошёл в зал с мороженым. Служителям кинотеатра даже не пришлось утруждать себя законоисполнительскими обязанностями: какой-то дядька из толпы советских энтузиастов подскочил, схватил меня за шиворот, вытащил из зала и пихнул. Я не упал и удержал мороженое в руке. Доел его и вернулся в зал с другого входа. Так я понял, что советская общественность всегда начеку.
Первый восторг от обилия книг я испытал в шесть лет. Мы всей семьёй поехали отдыхать летом в Друскеники (так мы называли Друскеникай). Сняли комнату в доме на озере, в лесу, рядом с кладбищем. Хозяйских детей звали именами, которых я никогда раньше не слышал: Богунь и Тереза. Их мать выходила на крыльцо и кричала в закатное солнце над озером: