Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Куда ей! – махнул рукою Павел. – Я, оно конечно, Август Августович, никого в доме вашем толком не знаю, окромя Алексея Васильевича, дай ему Бог превеликих благ, да только дочку-то его не раз видел, и, чует мое сердце, ей свыше одна красота и дана, а более – ничего. Куда ей до Егора!
В своих суждениях Павел Сергеевич был все так же решителен и резок, говорил, будто рубил с плеча, и спорить с ним по-прежнему бывало нелегко.
Его буйный нрав проявлялся постоянно в стычках с чиновниками и с членами Комиссии построения, нередко посещавшими его мастерские. Надзора за собою Павел не терпел, в работе никому не желал отчитываться, кроме самого Монферрана, а на чужие замечания отвечал иногда с такой дерзостью, что на него шли жаловаться. Смотрители работ отсылали жалобщиков прямо к главному архитектору, хорошо зная, что строптивый резчик признает только его авторитет.
– Что вы, Павел Сергеевич, со всеми ругаетесь? – спрашивал Лажечникова Монферран, разозленный бесконечными жалобами. – Ну на кой черт вам понадобилось вчера господина Постникова, чиновника, непотребными словами обозвать?
– А чего он тычется не в свое дело? – огрызался в ответ неукротимый Пашка. – Без него знаю, что и к чему. Вам все расскажу, покажу, а ему нет! Чего он в мраморе смыслит? Мрамор ему, как кроту радуга!
Однажды Пашка набуянил за пределами строительного городка, да так набуянил, что ранним утром в «дом каменщика» ворвался перепуганный Максим Салин, застал Августа Августовича едва вставшим с постели и сообщил, что Лажечников подрался с городовым и был тут же забран и увезен в участок. Монферран, одевшись за каких-нибудь пять минут, бросился в полицейское управление, накричал на начальника управления, обвиняя его подчиненных в намеренно нанесенном его строительству ущербе, и наконец заявил (как уже делал в подобных случаях), что, ежели его лучшего мастера тут же не освободят, он немедленно пожалуется на это беззаконие государю…
Такая решительная атака, как всегда, подействовала лучше, нежели все уговоры и просьбы, и Павел был выпущен, причем вышел он из участка с видом победителя, невзирая на разодранный кафтан и здоровенный синяк под правым глазом.
– Надо бы тебе, гаду, еще по левому треснуть, чтоб думать научился! – прорычал в лицо ему Монферран и, отвернувшись, пошел к своим саням.
– Август Августович, да ведь они ж человека в грош не ставят! – возопил, кидаясь за главным, Лажечников. – Я ж им только то и сказал, вначале-то, что они, сукины дети, никому слова живого сказать не дают, сразу за грудки да в зубы… А они мне по морде! Ну, тут я им и высказал…
– Высказывайся, высказывайся! – В ярости Огюст обернулся и так посмотрел на Павла, что великан-резчик даже присел и съежился. – Мне только и делать, что тебя вытаскивать из участка с такой рожей! Других дел у меня нет… Тьфу, смотреть на тебя противно!
На главного архитектора Павел не злился никогда, как бы тот его ни отчитывал и что бы ему ни говорил. Когда рабочие, порою подсмеиваясь, говорили Лажечникову, что со всеми он бес, а с главным агнец божий, тот очень серьезно отвечал:
– И буду с им агнецом божьим. Вы что, не видите, какую махину везет человек? Ничего вы не видите, тоже мне! А что он один столько всего знает, это как? Ага! Я вона сколько лет учился, свое ремесло до тонкостев знаю, а окромя что? Ничего! А он и то, и это, и туда, и сюда! Кажный завиток, что мы вырезываем, своей рукой нарисовал, из своей головы выдумал! Это ж голову иметь надо. И душу. А много ли у кого такая душа есть? То-то!
– Так что же ты, Павел Сергеевич, ему неприятности устраиваешь? – поддевал Пашку кто-то из резчиков. – Буянишь, а он за тебя расхлебывает.
– А это мое дело! – тут же щетинился Пашка. – Не с им буяню, а с гадами со всякими. Что делать, коли мое нутро их не выносит?
Тем не менее работу свою Лажечников выполнял исправно и приставленных к нему молодых резчиков аккуратно и споро обучал своему мастерству.
Чиновники строительства терпеть его не могли, но не к чему было и придраться, кроме того, они знали – главный архитектор всегда поддержит мастера, а ссориться с Монферраном никто из них не смел…
За всеми этими хлопотами, заботами, случайностями Огюст порою терял представление о течении времени. Оно пролетало скачками, бурное и трудное либо однообразно переполненное, забитое одинаковыми делами, множеством всякого рода разговоров, перенасыщенных мыслями, идеями, замыслами и выдумками.
Так прошел еще один год.
Иногда, пытаясь перевести дыхание, архитектор на мгновение ощущал безумную, тяжкую усталость. И чтобы избавиться от нее, еще больше времени занимал работой – работа, изнуряя его, несла ему и отдых, освобождала мысли, давала силы. Часто свечи горели в кабинете Монферрана до трех часов утра. В три он гасил оплывшие огарки, ибо в них просто не было надобности: за окнами уже поднимался голубой петербургский рассвет, оперенный розовыми облаками. Монферран любовался рассветом, распахнув окно, склонившись на подоконник, чтобы шире обнять взглядом мерцающее прохладное небо, среди которого, отражая зарю, светился купол его собора… Потом, затворив створки окна, ибо рассветы были еще холодны, Огюст снова садился за стол и час-полтора продолжал работать. Впрочем, иногда он сдавался и уходил спать, чтобы на следующий день вернуться к своим занятиям.
Он, знаменитый петербургский зодчий, архитектор с мировым именем, получивший семь иностранных орденов за свои теоретические труды и блестящие проекты, почетный член Римской академии Святого Луки и Флорентийской Академии, он, признанный теперь уже всеми, и даже прежними недругами, он продолжал учиться, как школьник, не уверенный в том, что на следующем занятии сумеет правильно ответить урок грозному учителю. Громадная кладовая его знаний по-прежнему казалась ему неполной, он был еще упрямее недоволен собою.
С сентября в Петербурге начались проливные дожди. Вдруг сразу сделалось холодно, Нева вздыбилась, почернела, покрылась лохмотьями пены. В середине марта случилось очередное наводнение, правда, не такое сильное, как опасались, но сопровождавшееся бешеными порывами ветра, кое-где были сорваны крыши и опрокинуты будки городовых.
В этот день Огюст вернулся со строительства насквозь промокший, с мокрыми ногами, без зонта и шляпы – то и другое унес ветер.
– Черт знает что такое! – сердито и беспомощно воскликнул он. – Только наводнения мне сейчас недоставало…
Холодное купание сказалось следующим утром. У Огюста поднялся сильный жар, начался неистовый кашель, потом появился озноб.
Архитектор был вне себя от досады. Он уже лет десять не заболевал настолько, чтобы слечь в постель, и теперь его взбесило вынужденное домашнее заключение, тем более что работы было куда как много и назревали новые неприятности: наводнение затопило несколько мастерских у собора, прервалась работа по установке калориферов, художники жаловались, что кое-где вновь стал расползаться грунт живописи. Витали запиской сообщил, что из Синода пришло требование изменить кое в чем скульптуру южных парадных дверей, то есть просто ее испортить…