Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через два дня Александр Второй заговорил при встрече с Милютиным о его записке, он был полностью с ней согласен, а канцлер, возможно, изменит свое мнение.
– Я нарочно прервал совещание и не дал договорить Игнатьеву для того, чтобы не поставить вопроса слишком резко против князя Горчакова и чтобы самого Игнатьева избавить от затруднительной необходимости противоречить своему шефу. Я давал твою записку прочитать государыне императрице, она полностью согласна с твоим мнением.
В этот же день Милютин встретился с Игнатьевым, который рассказал, что князь Горчаков будет возражать против военного министра, барон Жомини подготовил четыре записки по этому поводу, какую из них выберет светлейший князь – осталось пока неизвестным.
В марте 1877 года продолжались бурные совещания у императора, решавшего вопрос, демобилизовать армию или оставить ее в прежнем боевом составе. 9 марта на совещание к императору были приглашены все участники прежних совещаний, в том числе были Валуев и Рейтерн. Князь Горчаков зачитал все послания своих послов из Лондона и Берлина, Англия высказывается за то, чтобы Россия демобилизовала свои войска, Германия за то, чтобы Россия готовилась к войне. Понимая всю противоречивость своего положения, Александр Второй был мрачно настроен во время этого совещания, так ничего и не давшего ему для разумного решения.
За демобилизацию русской армии выступали князь Горчаков, Валуев, Рейтерн, Тимашев, великий князь Константин Николаевич, граф Адлерберг.
«Мое же мнение, – записал Милютин в дневнике 11 марта 1877 года, – что мы не должны отнюдь обещать демобилизацию прежде достижения каких-либо положительных результатов, чего трудно ожидать при настоящем положении Турции. Мнение это вполне разделяют государь и наследник-цесаревич. То же мнение прекрасно выражено в письме, только что полученном от Нелидова и прочитанном в совещании. Государь весьма сильно и горячо высказал свои опасения, что в случае демобилизации наших войск немедленно после подписания бесцветного, бессодержательного лондонского протокола мы очутимся в том же положении, в каком были в 1875 году и летом 1876-го, что через короткое время нам придется опять мобилизовать войска, опять нести те же громадные пожертвования, какие уже сделаны нами бесплодно, и тогда, быть может, придется вести войну при обстановке политической еще менее выгодной… Откровенно говоря, я не придаю никакого существенного значения всем этим прениям о той или другой редакции протокола, о тех или других соглашениях между кабинетами. Вся эта дипломатическая, бумажная кампания, уже так долго и так бесплодно продолжающаяся на позор Европы, не изменит рокового хода событий на Балканском полуострове» (Милютин Д.А. Дневник 1876–1877. С. 147).
И тут произошло событие, которое вновь и вновь всерьез заставило подумать о России и славянских землях: 6 марта Иван Аксаков, как председатель Московского славянского комитета, выступил с программной речью:
– В Кремле, среди святыни и древности московской, русский вступил в общение со своим народом, в общение духа с его прошлыми и грядущими судьбами и держал к нему речь, навеки врезавшуюся в народную память. Самодержавный царь явил себя причастным сердцем тому великому движению, которым ознаменовал себя прошлым летом его народ, выслав своих сынов на борьбу с врагами славянства и веры… Нет мгновений возвышеннее тех, когда внезапным подъемом всенародного духа вся многовековая история страны вдруг затрепещет в ней живою движущею силой и весь народ послышит себя единым цельным в веках и пространстве, живым историческим организмом. Такую именно минуту пережили мы с вами в заветный день 30 октября, когда вся Русь в лице Москвы принимала от царя его мысль и слово и устами Москвы же, в ее ответном адресе на благую весть выражала свою веру и страстное желание: «Да прийдет слава Царя-Освободителя далеко за русский рубеж, во благо нашим страждущим братьям, во благо человечеству, во славу истине Божией!»
Еще в «Дневнике писателя. 1877. Январь» Федор Достоевский, поддерживая славянофильское движение, высказал три идеи: «С одной стороны, с краю Европы – идея католическая, осужденная, ждущая в великих муках и недоумениях: быть ей или не быть, жить ей еще или пришел ей конец… С другой стороны восстает старый протестантизм, протестующий против Рима вот уже девятнадцать веков, против Рима и идеи его… Это – германец, верящий слепо, что в нем лишь обновление человечества, а не в цивилизации католичества… С разгромом Франции, передовой, главнейшей и христианнейшей католической нации, пять лет тому назад, – германец уверен в своем торжестве всецело и в том, что никто не может стать вместо него во главе мира и его возрождения. Верит он этому гордо и непреклонно; верит, что выше германского духа и слова нет иного в мире и что Германия лишь одна можеть изречь его… Идею славянскую германец презирает так же, как и католическую, с тою только разницею, что последнюю он всегда ценил как сильного и могущественного врага, а славянскую идею не только ни во что не ценил, но и не признавал ее даже вовсе до самой последней минуты. Но с недавних пор он уже начинает коситься на славян весьма подозрительно… А между тем на Востоке действительно загорелась и засияла небывалым и неслыханным еще светом третья мировая идея – идея славянская, идея нарождающаяся, – может быть, третья грядущая возможность разрешения судеб человеческих и Европы. Всем ясно теперь, что с разрешением Восточного вопроса вдвинется в человечество новый элемент, новая стихия, которая лежала до сих пор пассивно и косно и которая, во всяком случае и наименее говоря, не может не повлиять на мировые судьбы чрезвычайно сильно и решительно. Что это за идея, что несет с собою единение славян? – все это еще слишком неопределенно, но что действительно что-то должно быть внесено и сказано новое, – в этом почти уже никто не сомневается. И все эти три огромные мировые идеи сошлись, в развязке своей, почти в одно время… У нас, русских, есть, конечно, две страшные силы, стоящие всех остальных во всем мире, – это всецельность и духовная нераздельность миллионов народа нашего и теснейшее единение его с монархом…»
И Достоевский, как и Иван Аксаков, подчеркнул незыблемую связь миллионов русского народа и монарха в решении условий Восточной войны.
Эта речь Ивана Аксакова не сразу дошла до дворца императора, но вскоре только ее в придворных кругах и обсуждали. Иван Аксаков заметил, что его друзья и противники говорили о мирном разрешении вопроса с такой же уверенностью, как только вчера уверяли в неизбежности войны.
На одном из совещаний Александр Второй высказал свое отношение к этой речи:
– Вы все знаете о речи Ивана Аксакова в Московском Славянском благотворительном комитете, очень несвоевременная речь. Мы тут головы ломаем, как выйти из сложного и противоречивого положения, воевать или заключить мир, чтобы не лилась русская кровь в пустых сражениях, а Иван Аксаков призывает только воевать. Очень нескромная речь. Он весьма резко осуждает весь ход нашей внешней политики и опять бьет в набат для спасения русской чести. Разве мы не думаем о спасении русской чести в наших ежедневных совещаниях?
Все присутствовавшие на совещании согласились с ним, что речь Ивана Аксакова несвоевременная и нескромная. «Жаль, что подобными нескромными речами Аксаков вредит и своему личному положению, и кредиту представляемого им общества, – записал Милютин в дневнике 14 марта 1877 года. – Последствием будут, несомненно, новые административные меры для обуздания Славянского комитета» (Милютин Д.А. Дневник 1876–1877. С. 148).