Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барьер идеологии. Если они хотят серьезным образом провести «радикальные изменения» в советской системе, они должны для начала пересмотреть государственную идеологию. Без этого ни одно глубокое и рассчитанное на большой срок преобразование не могло и никогда не сможет иметь место в Советском Союзе. Идеология — настоящий стержень советской системы, не позволяющий стране отклоняться слишком далеко и надолго. Если не ставить под сомнение конечные цели и основополагающие принципы, долгосрочная стратегия становится предопределенной, и руководителям остается решать только тактические проблемы. Они могут объявить «мороз» или «оттепель», но у них самих не может быть «лета». Они не смогут жить в мире ни со своим собственным народом, ни со своими соседями до тех пор, пока правящая идеология отрицает саму возможность «мира с классовым врагом». Разве может у них быть «мирное сосуществование» с «буржуазным» миром, если они ставят задачу «похоронить» этот мир? Разве можно рассчитывать на подлинную «разрядку», если «разрядка ни в коем случае не означает, не может означать отрицания законов классовой борьбы»? В результате нет ни мира, ни войны, есть лишь «борьба за мир», подчиняющаяся незыблемому закону советской поддержки «всех сил социализма, прогресса и национального освобождения».
До тех пор, пока продолжается это «историческое сражение между двумя мирами», никто не имеет права просто заниматься своими делами. Население как бы мобилизовано, чтобы вставали все новые и новые отряды идеологических бойцов. Эта всеобщая мобилизация не признает ни права на нейтралитет, ни права на отказ по причинам совести, потому что «кто не с нами, тот против нас». Даже гражданский перебежчик юридически приравнен к военнослужащему, перешедшему на сторону врага во время военных действий (Уголовный кодекс, часть III, ст. 4). Желание эмигрировать, следовательно, рассматривается как измена Родине, а те, кому разрешается выезд за границу, тщательно отбираются среди самых надежных лиц, как если бы речь шла о разведчиках, отправляемых во вражеский тыл.
Если они действительно хотят вписать новую страницу в нашу историю, им нужно прекратить использовать в пропагандистских целях трагедию нашего народа во Второй мировой войне, убрать из учебных программ вызывающую тревогу военно-патриотическую подготовку, которая стала обязательной во всех советских школах и которую можно только сравнить с дрессировкой гитлеровской молодежи, положить конец милитаризации советского общества. Нужно восстановить историческую правду о преступлениях, совершенных советским режимом.
Болезнь режима. Как можно ждать от людей прилива энтузиазма в связи с разрешением «индивидуальной трудовой деятельности», особенно в сельском хозяйстве, если «коллективизация» и уничтожение десяти миллионов крестьян до сих пор не осуждены партией, находящейся у власти? Или, говоря о «гласности», как можно надеяться, чтобы это новшество принималось всерьез, если оккупация Чехословакии в 1968 году до сих пор не осуждена как международное преступление? Потому что в конечном счете Пражская весна была не чем иным, как периодом «гласности».
Это лишь два, взятых наугад, примера. Но они показывают, что для примирения народа с правительством недостаточно выпустить из тюрьмы несколько десятков человек, безвинно, кстати, туда заключенных. Советский Союз тяжко болен. Болезнь настолько затянулась, что даже руководители страны были вынуждены порвать с семидесятилетней традицией молчания — им необходимо доверие людей в СССР, доверие всего мира. Но прежде всего им нужно самим научиться доверять народу и миру. Научиться достаточно верить общественности, чтобы признать свою ответственность перед Международным судом в Гааге, перед судом прав человека в Страсбурге и чтобы пострадавшие, выступая в качестве истца, могли бы потребовать возмещения убытков, понесенных в результате какой-либо катастрофы вроде чернобыльской. Они должны стать равными среди равных, а не прообразом светлого будущего.
Сегодня всем, даже глупцам, очевидно, что если семидесятилетнее правление при помощи «самого передового учения» привело к краху одной из самых богатых стран на земле, это учение ложно. И если, как признает Горбачев, не нашлось после Ленина ни одного руководителя, который бы сумел заставить действовать это учение, может, уже пришло время попробовать что-нибудь другое? Разве не сам Ленин постоянно повторял, что только практика является высшим критерием теории? Может ли обветшавшая теория выдержать сегодняшнюю практику? Вот в чем вопрос. А если нет, то что же тогда произойдет?».
Перепечатывая это письмо, как оно опубликовано во французской «Фигаро», редакция «Московских новостей» отметила, что, в общем-то оно не требует особого комментария, ибо говорит само за себя. И все-таки, поскольку это письмо, то оно требует ответа. По замыслу Бобкова, теперь слово оппоненту авторам письма из «Интернационала сопротивления», главному редактору «Московских новостей» Егору Яковлеву, который в своем публицистическом комментарии в том же номере «МН» вольно или невольно ставит точку на движении диссидентов, которые так и смогли ответить однозначно на вопрос: во имя чего была борьба. Во имя личных амбиций или во имя общественных устремлений?
Комментарий Егора Яковлева: «Доказательства от обратного»
«Василий Аксенов — бродим с ним по Москве осенним днем и до самого вечера. Говорим, мечтаем. О чем? О времени — такое, какое настало сегодня и которое он теперь обвиняет… Мастерская Эрнста Неизвестного в переулке возле Сретенки. Не отрывая руки, одним движением художник старается изобразить Прометея, разрывающего цепи. Портрет любимого героя Маркса — это к его юбилею на обложку журнала «Журналист». Неизвестному никак не удается передать радость человека, обретающего свободу. Отбрасываются и рвутся листы, пока не рождается тот, единственный рисунок… Сегодняшний Неизвестный и понять не в состоянии те чувства, которые испытывают его соотечественники, понять людей, которые говорят: мы выстрадали перестройку… Вспоминаю встречу с Владимиром Максимовым на Страстном бульваре. Он, как всегда, что-то бормочет о вере, царе и Отечестве, горюет по безвременно почившим в Бозе Романовым. Тогда, признаться, это воспринималось болезненным чудачеством озлобленно-ущербного человека. А теперь? Рядом с его именем ставит свое и Юрий Любимов… Съехавшись в Замоскворечье, сочиняли манифест о революционном театре. Нет, Таганки еще не было. И сама возможность там обосноваться смущала Любимова: «Это же на окраине, кто поедет в такую даль?» А вот желание создать театр, подобный тем, что возникали в 20-е годы, и прежде всего подобный театру Мейерхольда, — это желание было твердым. Ныне создатель революционного театра оказывается в соавторах с Максимовым.
А все они вместе — те, кто так ратовали за демократизацию нашего общества, — теперь злословят по поводу этой самой демократизации, поют ей за упокой, прежде чем она началась. Сколько слов и чернил извели, доказывая необходимость перемен, а как только начались они — принялись доказывать от обратного: обличают перемены.
Что же случилось? Все смешалось? Скорее, определилось.
Еще недавно не только мне казалось: кого-то из них непременно потянет домой. Вернется по зову совести, коль взялись мы всем миром за переустройство жизни. И звонили, скажем, актеры с Таганки, поддаваясь чувству, — звонили чуть ли не каждую ночь за океан (это при их-то зарплате), убеждали Любимова: его ждут в театре. А он кокетничал, торговался… Теперь — собственноручно отрезанный ломоть в канун своего семидесятилетия.