Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Екатерина в напряжённой выдержанности сказала:
– Я не надулась, мама. И не чванюсь, и не ерепенюсь, и в святые не мечу. У меня ни капельки нет на Афанасия раздражения или, боже упаси, зла. В моём сердце тихо. Тихо-тихо. Пойми, мама!
У матери в крови ещё не улёгся задор, но голос уже поотих:
– Скажешь тоже! – отмахнула она вялой, натруженной сверх меры вчера и сегодня ладонью. – Эх, знаем мы нашу бабью породу!
Они взглянули друг другу в глаза и – приобнялись, как и при встрече несколько дней назад. И, как и тогда, не выдержали – замокрились глазами, уткнувшись друг в дружку. Но что были их теперешние слёзы? Кто ведает, кто ведает!
И снова повторилось то, что уже было, но уже на каком-то новом, возможно, сокральном, витке продвижения человеческой жизни и судьбы: на крыльцо вышел голенький мальчик, он снова был вымазан вареньем, потому что проснулся, увидел – в доме никого нет и – принялся хозяйничать. И снова он снизу дёрнул Екатерину за подол, однако, протягивая к ней ручки, произнёс совсем, совсем по-другому – призывно и даже, показалось, этак взыскательно:
– Мама!
Воистину, что-то такое и прозвучало для Екатерины в его голоске: «Где же ты, мама, была? Я проснулся, а тебя нету! Будь я взрослым – всыпал бы тебе!»
Она тотчас, не медля ни полсекундочки, будто заглаживая свою хотя и невольную, но тем не менее вину, подхватила его на руки, крепко прижала к груди. Бабка, поплевав на уголок своего платка, рьяно принялась утирать внука, однако тот, наморщившись и запыхтев, решительно увернулся от её руки.
– Мама! – гневливо сверкнул внук глазёнками на нежелавшую униматься бабушку.
И обеим женщинам со всей очевидностью стало понятно: «Вы почему такие недогадливые? Пусть мама утрёт!»
– Хм, вы что же, разбойники, оба сговорились против меня, старой и немощной? – старательно насупилась Любовь Фёдоровна, однако щёки её сами собой засверкали усмешкой и азартом. – Ладно, поступайте по своему уму-разуму! – только и оставалось ей явить милость и великодушие.
Вечером за Ангарой по взгорьям таёжья закряхтели громы, по полям и огородам Переяславки взмело бородами просохшую, порыхлённую копальщиками землю. А чуть погодя осторожненько, можно сказать, на цыпочках, побежали по земле, кровлям и деревьям дождинки.
– Почитай, уже вся деревня управилась с огородиной, а на дальних полях докончим и опосле, – пущай тепере оно себе льёт.
– Благостный дождик: ровно по вышней задумке спрыснул нас и земельку, – удовлетворённо переговаривались переяславцы, частью радые, что непогода внесла в жизнь крестьянина какой-никакой, но передых в чреде нелёгких нескончаемых хлопот.
И дождь не заставил себя уговаривать – по всему поангарью вскоре заполивало во весь небесный размах. Небо обвисло лохматинами туч, стало потёмочно. А Екатерине и Коле, уже собравшимся в путь-дорогу, надо ещё добраться до железнодорожной станции рабочего посёлка Тайтурки, чтобы оттуда уехать последней передачей домой.
Довольно – нагостевались!
Сердце Екатерины жило томительно в предчувствии начала какой-то новой и конечно же необыкновенной жизни там, дома, в Иркутске. Да и хозяйство без надлежащего присмотра сколько уже дней, библиотека тянет и заботит – что там, как там? Соскучилась по своему читальному залу, по единственному в нём писательскому портрету – портрету «нашего всё», Александра Пушкина, блестяще выполненной копии кисти Ореста Кипренского. Портрет сей встречал всякого входящего в читальный зал надмирным, была уверена Екатерина, взглядом глаз великого поэта. Задумчивое лицо его, виделось Екатерине, блистало неотраженным светом. Даже в сумерках оно светилось, когда она, выключив электричество, неизменно последней выходила из читального зала и непременно, в какой-то уже ритуальности, одной ей ведомой, с беглой прощальной улыбкой оборачивалась к своему Александру свет Сергеевичу.
– Пора, пора, – на крыльце вдыхала она хотя и грозовой, но упоительно и живительно свежий воздух, держа за руку Колю, укутанного с головы до пят болоньевыми косынкой и накидкой бабушки.
Похоже, ничто не страшило ни Колю, ни Екатерину. Он в нетерпеливости даже потягивал её с крыльца к калитке, очевидно давая понять: гроза так гроза, ливень так ливень – бывают в жизни и похуже дела. Сердце мальчика уже было в дороге, ему очень хотелось увидеть то, чего ещё ни разу в своей жизни он не видел, но поминутно слышал в эти дни в разговорах бабушки и Екатерины, – железную дорогу, локомотив, мороженое и – город. Город! Что это такое? Там все такие же красивые и добрые люди, как его мама? Там всюду крутятся карусели? Там раздают сахарных петушков? А может, – и мороженое? Но что такое мороженое? Бабушка сказала, что в городе машины давят людей будто тараканов, – страшно, конечно. Ан всё одно охота посмотреть на город, хотя бы прищуркой, хотя бы одним глазком. Скорее, скорее в путь!
– Ух, понужает дождище! Оставайтесь-ка, что ли! – предложила Любовь Фёдоровна. – Как, скажи, доча, с маленьким ребёнком выбраться по глинистой скольжине да в сумерках на седловину нашей переяславской горушки-горы? К утречку дождь, глядишь, утихнет, а то и вовсе закончится, и вы спокойненько заберётесь на горку и отчалите восвояси.
Коля, вытянув шею из туго повязанной на его голове косынки, сердито снизу вверх сверкнул глазёнками на бабушку. Обе уловили его мужской взгляд.
– Нет, мама, надо ехать, – сказала Екатерина твёрдо, приласкивая к своему боку непослушливую, вёрткую головёнку Коли. – Пойми: работа, дом, хозяйство. Потихоньку да помаленьку заберёмся на нашу упрямую горку, поймаем попутку – уголь, сама знаешь, беспрерывно везут из Черемхова. В любом случае надо уехать сегодня.
И – пошли.
Коля, являя собою буксирную силу, вытягивая свою и Екатеринину руку, важно и решительно вышагивал несколько попереди, и получалось, что не Екатерина держала его за руку, а он её. И держал довольно цепко, так что не просто было вырваться. И, можно не сомневаться, вёл куда следует. Охающая и негодующая бабушка отказалась проститься возле дома за воротами. Вприскочку в кирзачах, будто бы молоденькая, – за ними, а порой и обгоняла, указывая путь, как ей представлялось, посуше, понадёжнее. Она намеревалась на шоссе самолично посадить их в попутку: хотя бы сердце её в переживаниях и страхах не будет ныть и трястись всю ноченьку.
Однако и с полулицы не прошли – ворвалось неожиданное, но счастливое обстоятельство. Механизатор, а также один из председательских водил Григорий Подойницын, недавний северянин, вернувшийся, о чём сам говорил, «подчистую и уже по гробовую доску» нынешним летом с Таймыра на родину, под навесом возле своего строящегося, солнечно-жёлтого брёвнами дома сосредоточенно резал стеклины для оконных рам. Ему, было похоже, пособляла его молдованочка жена – статная красавица-смуглянка. Возле родительских ног пускали по луже и ручейкам самодельные бумажные кораблики двое маленьких ребятишек. У ворот стоял председательский, ласково прозванный в народе «бобиком», УАЗ-67Б, изрядно потрёпанный, ещё на дорогах войны и строек, но подлатанный, в этом году, когда получили его списанным от военного ведомства, колхозными мастаками.